И вдруг однажды ко мне пришло озарение. Это произошло ровно через два месяца после смерти Шеда, когда последние желтые листья, кружась, падали под серым ноябрьским небом. Я гулял в парке в одиночестве и думал о том времени, когда придет весна. Я понял, что жизнь и смерть неразделимы. Каждый появившийся на свет человек когда-то должен умереть. И как только во чреве матери зарождается жизнь, и женщина расцветает от счастья, смертный приговор уже произнесен, а исполнится он раньше или позже не имеет существенного значения. Шед умер преждевременно, и смерть его была насильственной, но это было нисколько не хуже запоздалой отвратительной смерти, которая в муках уносит по капле последние крохи жизни.

Предположим, что Шед дожил бы до того времени, когда был бы не в состоянии размахивать молотом и раздувать мехи, голос его превратился бы в свистящий шепот, от былой силы остались бы одни воспоминания, а его улыбка обнажила бы ряд беззубых десен. Почему постепенное разрушение считается лучше, чем внезапный уход? И почему привязанный у дверей бойни ягненок должен сокрушаться над мертвой овцой, которую только что унесли? Я умру когда-нибудь тоже. Ведь все мы обреченные ягнята.

Я огляделся вокруг, полюбовался кустами боярышника, и, подняв голову к низко нависающему небу, почувствовал огромное облегчение. Я не перестану скучать по Шеду и не перестану жалеть, что потерял друга, но мне не следует больше предаваться скорби. Покой пришел ко мне, как воскрешение. Я полностью отдался чтению. Когда я теперь оглядываюсь назад, мне эти годы видятся в основном в лучах солнечного света. Мне кажется, что именно летом я впервые совершил поездку в Колчестер, где на все свои деньги купил книги. Именно летом я прочитал «Лисидаса» — это было в саду под розовым цветением яблони. Именно летом я слушал кукушку в Хантер Вуде и в поэтическом опьянении вспоминал о Шеде. Кажется, летом я вел долгие разговоры с Эли Мейкерсом, Энди Сили и молодым Джозефом Стеглсом, которого настолько же не устраивал старый порядок, насколько он удовлетворял его отца.

Разумеется, в действительности лето и зима, как им и положено, сменяли друг друга. Промчались годы, и я вырос из мальчика в молодого человека, хромого на одну ногу, не слишком сильного, но активного и полного энергии. Агнес, которая так и не сумела воспользоваться наукой мадам Луиз в вопросах любви, превратилась в дородную безвкусно одетую толстуху; но ко мне она была достаточно добра, когда эта доброта не нуждалась в поддержке отца. Она следила за тем, чтобы я был прилично одет и время от времени украдкой совала неучтенную монетку в мою, готовую к подобной благосклонности, ладонь. Думаю, она любила меня, тем более, что я давно смирился с существованием Чарльза, который был милым и забавным ребенком, настоящим Оленшоу с виду и достаточно напористым и цепким даже для взыскательных требований моего отца.

Насколько я помню, мне минуло семнадцать, когда я впервые увидел человека, которому суждено было повлиять на ход моей дальнейшей жизни. Отец получил письмо, которое он читал долго, мучительно прищурившись и водя пальцем по листу. Затем он приказал Агнес открыть комнату для гостей и проследить, чтобы как следует начистили серебро и привели в порядок все в доме, так как на следующей неделе в имении намеревался провести ночь его лондонский приятель — мистер Натаниэль Горе. Я присутствовал при этом разговоре и нарушил свое обычное молчание вопросом:

— Это тот Горе, который написал «Ежегодник», сэр?

В моем голосе звучало явное недоверие: ну что мог человек такого полета иметь общего с моим отцом, сельским эсквайром, который только и мог, что расписаться на документе, и с трудом понимал отчеты своих управляющих.

— Откуда мне знать, что он написал? — раздраженно ответил отец. — Слава Богу, у меня были лучшие возможности использовать свое время, чем сидеть, уткнув нос в книгу и прилепив задницу к стулу.

Обычно в таких случаях, этого было достаточно, чтобы повергнуть меня в молчание, но на этот раз чрезвычайное любопытство придало мне храбрости и настойчивости:

— Этот Натаниэль Горе бывал в Америке?

— Да. Он вернулся в прошлом году, полный колониальных идей, но я не вложу в это дело ни копейки, как бы красноречиво он об этом ни рассказывал. Он пишет, что хочет просить меня об одолжении. Наверное, ему нужна земля для его безумных экспериментов по выращиванию в этой местности индейской кукурузы на корма.

Я выяснил все, что хотел. Да, это был именно он — сам Натаниэль Горе, автор «Ежегодника». И в день его приезда я без опоздания явился к обеденному столу, тщательно вымытый и причесанный.

Это был невысокого роста человек с большим широким лбом и крошечным подбородком, который однако агрессивно выдавался вперед. Его неухоженный парик походил на клок шерсти, но рубашка отличалась ослепительной белизной. Он говорил невысоким спокойным голосом, сопровождая разговор чуть насмешливой улыбкой, и трудно было поверить — пока не посмотришь на его умные живые глаза, — что он имеет отношение к тому самому журнальному «я», подвергавшемуся такому риску.

Он обращался ко мне как к истинному наследнику владельца имения, и я смущенно (так как общество джентльменов было для меня непривычно) признался, что читал его книгу. Он был польщен и, наверняка, продолжил бы разговор со мной, если бы отец не пресек мои поползновения на красноречие кислым взглядом и фразой «Обед подан». За столом говорили мало, и я твердо решил, что после еды меня уже никто не посмеет изгнать. Таким образом, я уселся в дальнем конце комнаты и приготовился выслушать просьбу, с которой Натаниэль Горе прибыл в имение. До меня доносились то тихий шепот, то рев, по мере того как мягкий голос гостя сменялся громовыми репликами отца.

— Я был бы очень рад помочь им найти пристанище. Сибрук мне очень помог, предоставляя неоднократно свою довольно внушительную финансовую поддержку. Но он, несомненно, чудак, и его католицизм осложняет дело. Я подумал о деревне, и, естественно, о вас. Не могли бы вы подыскать им кров?

— Им?

— У него есть дочь, молоденькая и очень красивая. Это тоже явилось причиной многих его несчастий. Боюсь, что лондонские нравы не слишком изменились к лучшему со времен нашей молодости, друг мой, и девушка не раз возвращалась домой в состоянии отчаяния. Я был бы счастлив, если бы они оба поселились в вашем восхитительном мирном деревенском уголке, подальше от общественных предрассудков и влюбчивых молодых людей, которым некуда девать свое время.

— Так она действительно красива?

В голосе отца прозвучал нескрываемый интерес, и я не удивился, когда услышал далее:

— Нет ничего трудного в том, чтобы подыскать им домик или построить. Дайте подумать. Ну конечно, насколько я знаю, в Хатер Вуде есть дом старой Мэдж. Это достаточно спокойное место даже для чудака с красивой дочкой. Я прикажу, чтобы обновили крышу и дверь. Надеюсь, они не привередливы.

— Благослови вас Бог, я знал, что вы меня не подведете. И если я смогу быть вам чем-нибудь полезен, помните, что я ваш должник.

— Я сейчас же забуду от этом, и, надеюсь, вы тоже, — сказал отец в своей обычной радушной манере, которая так располагала к нему тех, кого он хотел очаровать. — Ну, а теперь, когда дело улажено, по стаканчику вина, мистер Горе, а потом не прогуляться ли нам в эту замечательную лунную ночь по здешним местам?

Они выпили вино и вышли из дома, оба в прекрасном расположении духа; мой отец с мыслями о прекрасной преемнице Элен Флауэрс; его гость в иллюзии, что нашел надежное убежище для своих протеже.

В эту ночь, после того как дом погрузился в дрему, я прокрался к комнате, где расположился гость, и тихо постучал в дверь. Последовала пауза, и я уже собрался было на цыпочках удалиться, когда дверь открылась, и Натаниэль, без парика, с лысиной, сияющей в свете свечи, тихо пригласил меня войти. Я видел, что он не готовился отойти ко сну, несмотря на то, что уже снял парик. Его пальто было наброшено на плечи, а бумага, чернила и перо аккуратно разложены на столе перед затухающей свечой.

— Дважды произнеся «войдите», я уже начал подозревать, что ко мне в гости просится семейный призрак, — с улыбкой сказал он, показывая на стул, а сам усаживаясь за столом.

— Нет, я скорее семейное пугало, — мрачно пошутил я.

— Отчего же?

Я показал на свою ногу и поспешил добавить:

— Я не об этом пришел поговорить с вами, мистер Горе. Я хочу познакомиться с вами. Я еще никогда в жизни не видел человека, написавшего книгу.

— Мы такие же как и другие люди, хотя, согласно традиции, должны быть тощими и бледными в тех случаях, когда не зеленеем от зависти. О чем ты хочешь поговорить?

— Об Америке, — выпалил я. — Я ведь говорил вам, что прочитал ваш «Ежегодник». И у меня такое впечатление, как будто я сам побывал там».

— Где ты научился так красиво излагать свои мысли, молодой человек? удивился мой собеседник. — Или тебе кто-то объяснил, что это самое лестное, что можно сказать автору всяких басен?

— Так это были басни? — серьезно переспросил я. — Именно это мне и хотелось знать. Видите ли, я так много читал о разных странах: Утопия, и затерявшаяся Атлантида, острова Балеста… И я все время мучился вопросом, не на них ли похож ваш Салем.

— Ну, ну, — с упреком в голосе произнес он. — Что же в моих скромных заметках заставило тебя провести подобное сравнение? Разве я где-то говорил, что Салем совершенен?

— Нет, — ответил я. — Но он мог бы быть таковым.

— Вот здесь ты попал как раз в точку, мальчик мой. Мог бы. Но не есть. А почему? Потому что законы должны существовать для народа, а не народ для законов. Другими словами, те, кто правит Салемом, — люди с самыми благими намерениями — не оставили в своих законах места для тех маленьких причуд, к которым склонен каждый человек. И если не приоткрыть крышку, сосуд взорвется. Но это страна огромных возможностей. Он помолчал немного, глядя на голую стену перед собой, как будто на ней увидел эту страну с ее неограниченными возможностями. Минуту-другую я не осмеливался отвлекать его, потом нервно спросил: