— Все выжившие идут на поправку, рад вам сообщить. И мне удалось поговорить с парочкой больных. Конечно, если не знаешь, как с этим всем справиться, что толку расспрашивать о том, как все началось. Он вздохнул и лицо его просветлело при взгляде на кувшин. — Но гляньте-ка, что старый слепой, благослови его Бог, всучил мне, когда я уже уходил. Лучший джамайский ром, и пусть только кто-то осмелится сказать, что я не заслужил каждый глоток этого напитка, я разобью этот кувшин у него на голове после того, как осушу его до последней капли, разумеется.

— Не могу сказать, что ты не заработал этот подарок, — откликнулся Якоб Крейн. — Можно считать это весьма скромным вознаграждением. Но ты не возражаешь, если мы все же будем пить кофе?

Его «мы» подразумевало собственного сына и юного Пикла.

— Каждому свое, правда мистер Горе?

Натаниэль корпел над своими бумагами. Я знал, что он пишет послание Эли с указанием переместить лагерь на полмили к западу от деревни. «Место расположения лагеря постепенно загрязняется», — пояснил он еще утром. В ответ на реплику Майка Натаниэль поднял голову и, мгновение помедлив, ответил:

— Было бы совсем недурно, Майк, кипяточку с сахаром, если тебя это не затруднит. Что-то похолодало сегодня.

Не могу понять, почему это не насторожило нас в тот момент. Ведь после обеда ветер стих, и непогода, царившая последние десять дней или даже больше, уступила место приятному затишью… Натаниэль окропил сложенный листок уксусом и отложил его в сторону. Мы заняли свои места за столом.

— Сколько еще понадобится пробыть здесь, прежде чем возвращение в лагерь будет совершенно безопасным? — поинтересовался я у Майка.

— Именно об этом я и говорил с местными. Некоторые их рассказы не сходятся в деталях, но все они помнят, что первые похороны состоялись 12 июля, а вторые через две недели, эти смерти внесены в церковные книги. Потом все пошло как ураган. Но — и вот за это можно уцепиться — один из жителей, который лежит в доме слепого, уезжал в Сантуари помочь своему брату собрать урожай — сам-то брат сломал ногу. Он вернулся десятого августа. Это значит, что он контактировал с больными десятого дня августа месяца, а заболел через две недели. Он точно помнит это, потому что в путь отправился на шабаш и заболел на шабаш. В этом он видит зловещую связь.

— Понятно, — Натаниэль уперся острым подбородком в ладонь. — Это значит, что мы должны оставаться здесь, по крайней мере, еще две недели. Ну, за это время мы сможем собрать им урожай кукурузы. Приятная смена занятий!

Ром к тому моменту уже согрел нас, и думаю, что не я один чуть не застонал при мысли об очередных хлопотах. Ворочать тела, мыть, кормить больных, выносить и сжигать лежанки, которые никак нельзя было очистить от инфекции, поддерживать огонь в очаге и кипятить воду, выносить трупы и копать могилы… Десять дней непрерывной работы такого рода вряд ли могли бы служить надлежащей подготовкой к сбору урожая.

На следующий день мы все, кто не был занят уходом за больными, спустились на крошечные полевые наделы и принялись срезать хрупкие сухие стебли, снимая тяжелые початки. Я заглянул в дом слепого, чтобы сообщить ему, как поправляется его внук в нашем лазарете, и поэтому несколько позже явился к ужину. Но уже завернув за излучину дороги, я понял: что-то произошло. Энди, Крейн и Моисей Пикл стояли на пороге с выражением явной растерянности на лицах.

— Мистер Горе заболел, — сообщил Энди. — Хрипит и весь горит.

— О Боже! — воскликнул я. — Ну почему именно он? Почему не кто-то помоложе… покрепче?

— Каждому свое время, — скорбно произнес Якоб Крейн.

Что-то в его голосе заставило меня содрогнуться.

Я уже привык относиться к болезни как к чему-то безликому, успокаивая свои панические настроения мыслью о том, что опасность таится только в воде, которую пили жители форта Аутпоста, и то мысли эти приходили тогда, когда выдавалась свободная минутка, чтобы предаться размышлениям о своих страхах, а это случалось не так часто. Мы уже начали считать себя вне опасности… и вот один из нас пострадал. Я пригнул голову, проходя под притолокой двери лазарета, и приблизился к постели, на которой лежал Натаниэль. Его яркие канареечного цвета бриджи и куртка валялись на полу. При виде вещей, столь небрежно брошенных, неожиданная боль пронзила меня. Я вдруг понял, что он умирает, и вспомнил тот день, когда проповедь Эли, обращенная к матросам, нашла такой неожиданный отклик в душе Натаниэля. В ту ночь он почувствовал приближение смерти, его нынешняя болезнь явилась прямым продолжением того далекого события. Сквозь голубоватую дымку тлеющих трав и тряпья, пропитанного уксусом, я увидел лицо Натаниэля, такое неожиданно погасшее и пустое, будто подвергшееся мгновенному разрушительному действию всепожирающего огня. Он был в сознании и сразу узнал меня. Слабо шевельнув рукой, он улыбнулся и сказал сдавленным голосом, по которому мы уже научились распознавать первые признаки болезни.

— Ну, вот, юноша, попался я.

Неожиданно ко мне пришли слова Антония: «Я ухожу, о Египет, ухожу в небытие». И слезы проступили у меня на глазах. Слезы скорби по Антонию, по Египту, который был для меня не более чем узором на ковре, по Натаниэлю, который стал моим близким другом, по всем нам, кто, издав свои первый крик, неминуемо приходит к последнему вздоху. Я тяжело сглотнул и почувствовал в горле соленый вкус слез. Собрав все свое мужество и стараясь, чтобы мой голос звучал как можно веселее, я произнес:

— Майк поставил на ноги двадцать человек, и с вами справится.

В ответ Натаниэль прохрипел вне всякой связи с моими словами:

— Все образуется, Филипп. Я завещаю вам свои планы… свои мечты. Помнишь, что я говорил тебе в Маршалси — о том, что пар нужно выпускать. Эли будет очень стараться, у него благие намерения. Другие же… но я рассчитываю на тебя, Филипп. Терпимость в Зионе, мягкое руководство…

Его голос затих на какое-то мгновение, глаза широко раскрылись, выдав страх, удивление, мольбу, но тут же с умиротворенным вздохом он откинулся на подушку и, казалось, заснул. Двое суток Майк не отходил от больного, но ничего сделать уже не смог, и на восходе третьего дня Натаниэль умер.

Мы с Майком вышли и остановились у порога. Мир казался серым, пустым и холодным. Было как никогда тихо, на западе, из-за холма, где раньше располагался наш лагерь, проглядывало желтоватое свечение. Безветренная утренняя прохлада охватила наши лица и руки, мы стояли в чарующем неведомом свете; тишина, как тонкая нить натягивалась и напрягалась, грозя лопнуть, как струна. Майк нарушил молчание. Пожав плечами, будто под тяжестью ноши, он произнес:

— Моисей умер не достигнув цели, не так ли? Не услышав от меня никакого ответа, он посмотрел полувстревоженно, полувраждебно, словно рассвирепевшая собака, которая еще не решила, стоит ли укусить человека, обидевшего его.

— Я сделал все, что мог, — сказал он.

— Знаю, — кратко произнес я. — Он так и не увидел тебя перед смертью, Майк.

Воинственность исчезла с его лица, оставив лишь выражение боли и тревоги.

— Вы-то сами в порядке?

— Да. Надо предупредить остальных.

И мы пошли в дом сообщить спящим скорбную новость.

Мы похоронили Натаниэля немного поодаль от могил, устроенных нами на кладбище у деревянной церквушки. Я сам выбрал это место — травянистый склон у небольшой рощицы. Гладкие серые стволы возвышались, как колонны собора, и на фоне мрачного небосклона листва, уже начинающая увядать, рдела, подобно погребальному костру.

Невесомое, маленькое хрупкое тело мы положили в чужую землю, а над могилой соорудили надгробие из самых крупных булыжников, которые удалось найти. И в самом центре этого сооружения мы установили медную плиту, изготовленную мною из подноса. При помощи огня, молотка и прочных острых гвоздей, я вырезал на табличке имя, дату смерти и три буквы У.Б.Д. — «Да упокоит Бог душу твою».

Это был последний случай болезни, и после похорон Натаниэля мы собрались, чтобы обсудить дальнейшие действия. Работы в селении, в основном, уже подошли к концу. Оставшиеся в живых люди снова встали на ноги. Пора было собираться в дорогу. Внезапные холода, все более поздние восходы и ранние закаты, пожелтевшие листья, караваны диких гусей, с пронзительными криками летящие к югу, — все это предвещало близость зимы, и напоминало, что нужно поторопиться завершить наше путешествие. И все же мы боялись присоединиться к основной группе, пока еще была опасность проявления болезни. Что же делать?

Не прошло и часа после похорон Натаниэля, как на первом же собрании я, с бьющимся от волнения сердцем, ощутил, что вопрошающие взгляды и нерешительные предложения были обращены ко мне. Мысли бешено крутились в голове… и вдруг меня осенило.

— Послушайте, — начал я. — Я напишу Эли, и пошлю ему копию вот этого, — я показал пальцем на карту, на которой так часто корпел Натаниэль. — Дам ему указание отправляться в путь, оставив здесь для нас две повозки и привязанных к ним лошадей. Выждем день, чтобы дать им удалиться на значительное расстояние, и тогда сможем следовать за основной группой, не представляя для них никакой опасности. Завтра они могут выступить. Ну что, это выход?

Я тщательно перерисовал карту Натаниэля и составил послание для Эли. Взяв флягу с уксусом, я хорошенько сбрызнул им бумаги, затем, приблизившись к новому лагерю, криком привлек к себе внимание и бросил им письмо. На следующее утро с высоты холма мы оглядели небольшую долину и заметили, что костры погашены и кибитки тронулись в путь с первыми лучами солнца. Две повозки, одиноко стояли у склона и ожидали нашего появления.

День выдался ветреный, порывы, несущие потоки дождя, впивались в кожу острыми иглами. Несмотря на это, мы оказали последние услуги ослабленным жителям деревни, разрыхлив коричневые борозды на выгоревшей стерне, вышелушили зерна кукурузы для зимних запасов. Утром, позавтракав в холодной темноте, мы добрались до наших повозок.