– Старая у Акульки матушка была? – участливо спросила Феодосья.

– Тридцать пять годов, что ли?..

– Не так чтоб старая… – подняла брови Феодосия.

– Уж кто захочет умереть, так елдой не подпереть, – отскороговорила Мария, которой не терпелось перейти к самой завлекательной части новины.

На обратном пути Акулька узрела, что на Государевом лугу встали стойбищем сани-розвальни, кибитки, возы и чудной шатер, из которого валил дым. Оказалось, что в Тотьму прибыли скоморохи! И тогда поганая Акулька (прибить бы ее поленом за это!) поперлася на торжище – зреть скоморошьи позоры! Обо всем этом Мария узнала вовсе случайно, заслышав дерзкий хохот и глумы из людской избы. Акулька кинулась в ноги молодой хозяйке и, дабы отвлечь ея внимание от полена, в самых ярких красках расписала позорное зрелище.

– Поглядеть бы, – закатив глаза, томно прошептала Мария Феодосии и ухватила ее за рукав. Но тут же добавила постным голосом: – Ой, нет, грех великий! Тебе, девке вольной, еще бы и можно повзирать на скоморохов, а мне, мужней жене, и думать грешно.

– Вот еще! – смелым голосом произнесла Феодосия. – Ныне не старые времена! Чай не при Иване Грозном живем, чтоб женам и девицам из дома не выходить. Чего нас стерегут бденно, как царскую казну?! Пойдем на торжище сей же день!

– Ой, нет, Феодосьюшка, – опустив глаза, нарочно принялась отнекиваться Мария, мыслившая в случае неудачи свалить вину за инициативу на молодую сродственницу. – Не пойду я, и не уговаривай. Сяду лучше супругу Путилушке мошну вышивать.

– Да скоморохи, может, к нам десять лет после не приедут!

– А как уйдем? – притворно повздыхав, рекши Мария.

– Украдом.

– Нет, только не украдом. Лучше скажи матушке, что хотим отстоять обедню не в нашей церкви, а в соборном храме, – деловито предложила Мария, у которой план похода в балаган был разработан еще с вечера.

– Она нас без холопов не отпустит.

– Холопам поганым дадим четверть копейки, так они из питейного дома до вечера не выйдут. А матушке скажем, мол, нашло на дураков запойство, бросили они нас посреди Тотьмы… Матушка велит их выпороть, всего и дел!

…Сия тайная вещь удалась, как по маслу, словно сам черт Феодосье с Марией помогал!

Скоро выкушав на дорожку – мороз на улице стоял ядреный – оладьев с горячим медом, сродственницы в сопровождении холопов Тимошки и Васьки, вооруженных палками, отправились в Богоявленский собор к обедне… Дорогою Тимошка и Васька для услады молодых хозяек то и дело палками поднимали с кустов и дерев тучи алых снегирей и пестрых клестов. Перебежала на радость Феодосьюшке дорогу и двоица белочек. Феодосья заливалась смехом и норовила задержаться, чтоб дать зверькам семечек. Но Мария тянула ее прочь. Вскоре послышался диковинный шум…

Торжища в центре Тотьмы – впрямо напротив приказной избы и пошлинной мытницы – было не узнать! Словно посреди постных белых хрустящих снегов развела вдруг веселая баба масленичный огонь да принялась жарить неохожий блин, да класть на него пищную, сытную, пряженую в масле требуху. И от того блина масляными стали у тотьмичей и лица, и перста, и уста, и зенки!.. Издалека оглушил Феодосью с Марией стук бубнов, грохот барабанов, вопли зурны, дудок, рожков, звон гуслей, срамные песни, дикие вопли бражников, возбужденный гомон толпы, местами уж пустившейся в пляс, – казалось, того и гляди, присоединятся к тотьмичам черти и примутся скакать в коленца! Избавившись от Тимошки с Васькой, сродственницы пробились сквозь толпу.

– Гляди-ка, Феодосья, плясавица! – всплеснула дланями Мария. – Рожа-то размалевана белилами, ланиты красные, а уста-то, уста! Кармином намазаны! Тьфу, как из блудного дома блудища! И пуп голый! Ой, срам…

Понося плясавицу поносными словами, Мария, между тем, мысленно примерялась и к кармину на уста, и к белилам, и к наведенным сажей бровям…

Впрочем, черноволосая плясунья в восточных шароварах, хоть и топтались вкруг нея не только пешие мужики, но и конные бояре, была не самым большим дивом.

Тотьмичи азартно толпились вокруг глумилища с акробатами: парни в мягких кожаных каликах и пестротных, расшитых яркими платами, рубахах, подбрасывали друг друга в воздух, ходили колесом, вставали друг дружке на плечи и низвергалися вниз, на расстеленный на снег истертый темный ковер.

– А вот игрище о бедном мужике, просто Филе, да о богатом князе Блуде Слабосрамном! – раздался из-за спин веселый вопль. – Подходи, гляди на театр скомороший кукольный!

Мария с Феодосьей перебежали на крик к кукольному игрищу. Посередь него стоял занавес, натянутый на воткнутые в снег колья. Над занавесом глумились деревянные куклы, раскрашенные красками и наряженные в истинно настоящие – на ногах одной из кукол были даже лапти! – только крошечные одежки.

Когда Мария и Феодосья протиснулись к самому занавесу, два скомороха подняли над пологом вырезанную из дерева игрушку навроде богородицкой: на противоположных краях одной досточки сидели бедный крестьянин, очевидно, тот самый Филя, и богато наряженный князь. Невидимые кукловоды дружно двинули деревянными рычагами. И в тот же миг из-под парчового подола Блуды еле-еле, подрагивая, поднялся тоненький бледный срам, и тот же рухнул вниз. А из-под овчинного тулупа мужика извергнулася гигантская елда, с грубо вырезанной лупкой, выкрашенная свеклой в густо-бурый цвет, и застыла колодезным журавлем.

– Богатый тужит, что елда не служит! А бедный плачет, что елду не спрячет! – зычным баритоном прокричал скоморох, стоявший перед занавесом.

Зрители повалились со смеху.

– Гы-гы-гы! – утирали слезы мужики.

– Ох-ти мне! – тыкали друг дружку в бока бабы. – Хороша елда! Вот бы этакую попробавать.

Мария залилась смехом.

Феодосья в смущении прикрыла лицо краем оголовника. Но тут же украдкой вновь взглянула на могучий мехирь деревянного Фили.

Когда тотьмичи достаточно налюбовались мощью Фили, фигуры опустились вниз.

– Зовут меня Истома, – с театральной приветливостью прокричал тот же самый скоморох, ведущий действо словесами, – а покажу вам, тотьмичи дорогие, чего не увидите дома!

Оказалось, что дома зрители не могли увидеть бабу с огромными деревянными грудями, которые по мановению тех же рычагов вздыбливались над горизонтом.

– Вот Катерина! Лезет на елду, как медведь на рогатину! – рифмуя ударения в словах, веселым зычным голосом прокричал Истома. – Катерина не сводница, а сама охотница! Катерина – девка на выданье! А приданого у нея – веник, да алтын денег, да две мельницы, ветряная да водяная, одна с пухом, другая с духом! Титьки у Катерины по пуду…

Рычаги немедленно пришли в движенье, дабы тотьмичи могли убедиться в словесах Истомы.

Мария колыхалась от смеха. Феодосья же не знала, что и делать. Глумы потешные, но уж зело срамные… Впрочем, следующая история уже и у Феодосии вызвала смех, идущий, казалось, из самого нутра, из самой утробы. Ну как было не хохотать над скоморошиной о нерастленной монашке, бесшабашно пропетой Истомой под аккомпанемент гуслей? Решила монашка, что поселился у нея в естестве чертенок – уж больно чесалось и щекотало между ног. Пожаловалась нерастленная монашка попу. А тот рекши, мол, нужно проверить! И до того доизгоняли они из лядвий чертенят, что упал поп замертво. И похоронили его с похвальбой, дескать, принял святой отец смерть в ратном бою с чертями.

Феодосья исподтишка глядела на Истому. Глаза Истомы были синими, как шелк, на котором Феодосья вышивала золотом карту мирозданья. И сияли его очеса, словно в синеву просыпались крошечные сколки золота. И льдинки весенние крошились в его зеницах. И осколки хрусталя рассыпали бесшабашные многоцветные искры. Борода Истомы вилась хмельными кольцами цвета гречишного меда. Кудри его выбивались из-под низко надвинутой шапки тугим руном и пахли, мыслилось Феодосье, имбирным узваром.

Олей-о! Феодосья! Зачем ты глядишь на Истому? Не весенний лед крошится в его глазах… И не имбирным узваром пахнут его власы. Смрадным огнем горящих селищ пропах его меховой охабень. И крест его огромный, украшающий голую шею, пылал огнем за тысячу верст от Тотьмы, на той великой реке, до которой плавали тотемские гости через Белоозеро. Впадает в Белоозеро 360 рек, а вытекает одна лишь, Шексна. И течет Шексна, ласкаемая тучами белорыбицы, до той самой могучей русской реки, где добыл свой дорогой охабень скоморох Истома. И губы его были горькими от бесовского табака. И шрамы покрывали его злое тело. И шрамы были на яром его сердце.

Поглядывая на скомороха, Феодосья узрела, что, декламируя глумы и распевая скоморошины, Истома зорко обшаривает глазами поверх толпы. Вдруг глаза его из бесшабашных на мгновение стали злыми, словно набежала на очеса темная туча. Истома зыркнул незаметно зеницами товарищам. И вновь лучезарно улыбнулся. Феодосья оглянулась. Толпа расступалась, пропуская едущих верхом воеводу и его слуг. Воевода, Орефа Васильевич, дородный, с пухлым лицом в окладистой бороде, помахивал плетеным из разноцветной кожи кнутом. Впрочем, тотьмичи и без кнута дружно опускали головы, стараясь не встречаться с Орефой Васильевичем взглядом. Бабы и мужики кланялись да жались к заборам. Лишь особы купеческого звания при поклоне смели украдкой приветливо взглянуть если не в лицо воеводы, то в морду его коня. Впрочем, находясь в толпе, уже изрядно растленной срамными и вольнодумными скоморошинами, тотьмичи чувствовали себя смелее и поклоны клали, словно из-под палки. Воевода встал возле Феодосьи с Марией, которые дружно приветливо поклонились. Государев верный наместник в сухонской земле Орефа Васильевич признал дочь самого крупного тотемского солепромышленника.

– Что, Феодосия, брат твой Путила не вернулся еще с обозом? – сняв расшитую меховую рукавицу, с приветливостью вопросил Орефа Васильевич.

– Нет еще, – не поднимая главы, ответствовала Феодосья.

Перед глазами ея сиял серебряной обивкой носка и каблука алый сафьяновый сапог воеводы.