Бысть при подъезде к столице с Сивера такое место, изгиб тракта, ведущего через холм, поросший густым ельником, в котором на короткий миг в чаще появлялся широкий просвет, и, как сказочный театральный макет, на кои горазды итальянские мастера, показывается вдруг вдали внизу весь стольный град Московский. Сие панорамное место было известно таким опытным гостям, как поморы, и потому, приближаясь к нему, оне замедлили движение обоза, дабы увидеть вдохновенную по красоте картину. И хотя мужи напускали на лица отчасти равнодушный вид, дескать, видали мы сию миниатюрину и даже кой-чего похлеще, у всех захватывало дух при виде, который ненадолго представал перед глазами.

– Сияет-то как! – поразилась радостью Феодосья, когда перед их взором наконец открылась Москва.

Словно по ворожбе в холодных низких тучах почти предзимнего ноябрия вдруг раздвинулось отверстие, и сноп бледного сияющего света канул на город. Сразу оловом заблестели ленты рек и прудов. И вспыхнули сотни золотых куполов.

Обоз завороженно, даже лошади притихли, минул чудную картину, опять въехав в ельник, и все дружно заговорили.

– Сияет! А чего ей не сиять? – по своему зароку ничего не бояться и ничему не удивляться, промолвил Олексей. – Сие тебе не Тотьма лубяная. В Москве крыши золотом кроют, в окна хрусталь, рубины и самоцветы ставят, что в твой перстень, а улицы коврами устилают. На то она и зовется – златоглавая. Да и улиц там нет, все широкие ряды. У самого последнего простеца на крыше щепа из меди, ровно карпами золотыми кровли усыпаны.

– Да как же так, Олеша? Зачем же в окнах самоцветы? Красиво, конечно, но колико же сие стоит?

– Месяц мой ясный! Забудь про старую нудную жизнь! Не ровняй ее тотемскими мерками. Ты с сего дня – московитка. Мысли по-столичному!

– Но про ковры на мостовых ведь сбрехал?

– Аз? Сбрехал? Солнышко мое…

– Месяц аз, – аккуратно поправила Феодосья.

– Так вот, звездочка моя, держись меня, и через год, от силы – два, будешь ты жить в хоромах в три этажа, сонмиться на лебяжьей перине, глядеть в аквамариновые окна, а заместо орехов каленых подсолнечные семечки щелкать! И виноград!

Феодосья засмеялась.

– Заяц-хваста ты!

– Погоди, вспомнишь мои словеса. А более аз тебе до самой Москвы ничего не промолвлю.

– Олеша, а что такое «виноград»?

– Аз с тобой не говорю! – отвернулся Олексей. – Виноград – это крыжовник, которого в одной грозди висит сто ягод. Его моя жена будет есть!

– Ну, значит, мне не попробовать, – нарочито грустным тоном сказала Феодосья.

– Уж точно!

Наконец дорога выбежала из леса, и обоз поехал среди полей, ибо дикие леса вокруг Москвы давно были сведены на многочисленные постройки, и теперь местность представляла из себя множество деревень и слободок в небольших рощицах березы, ивы или сосен над речками, да стоящие на возвышениях богатые поместья, усаженные ровными рядами лип и дубов и украшенные садами яблочных, грушевых и иных фруктовых овощей. Крыши на поместьях блестели медным блеском, а сами оне бысть настоящими сказочными дворцами из множества теремов, соединенных между собой переходами, галереями-гульбищами, с башенками и шпилями. На каждый этаж теремов со двора вела своя укрытая кровлей лестница, а каждое из многочисленных крылечек увенчивал сияющий флюгер в виде хоругви, петуха или коня. Над каждыми воротами в стрельчатой светелке помещалась роскошная яркая икона в прорезном окладе. А на отворотах дорог в поместья стояли на столбах хороминки вроде игрушечных, с настоящей крышей и окошкам, за которыми также помещены были иконы.

При появлении возле дороги или на шеломле очередных хоромов, одни роскошнее других, глаза у Олексея загорались завистью. А Феодосья глядела на дворцы с восхищением, но без помысла воцариться в таком же, а то и более лепом. Так у благонравного человека извергается в душе восторг при виде великолепной иконы в рост святых, но и в голову ему не придет утащить сей образ в свой дом. Для Феодосьи истинно прекрасным было то, что принадлежало всем – природа; могло стать собственностью любого возжелавшего сей предмет человека – науки; или то, что дорого было сердечной привязанности, как дорога была хрустальная скляница с мандарином, подаренная возлюбленным Истомой.

Под стать хоромам были и повозки, от богатства которых у Олексея захватывало дух. Колико же их двигалось взад и вперед на дорогах! Как гусей! А сколь роскошно разукрашены возы! Один из них привлек и Феодосью. Бысть сделан в виде ладьи, на коей стоял огромный сундук с золочеными коваными накладками и окошками из пластин слюды, и все размалевано по багряному фону синими и золотыми вьюнками. А лошадей впряжено три пары. И рядом с возом, держась за золоченые же ухватки, бежали с двух сторон разодетые в короткие парчовые кафтаны, явно иноземного пошива, высокие красивые молодые детины! А впереди и в хвосте мчались верховые в меховых шапках и сафьяновых сапогах. Лошади под всадниками играли, что вода на перекатах, а гривы и хвосты их летели волнами, словно у девиц, распустивших на реке косы.

– Вот чума, какие кони! – восхитился Олексей и замер глазами, охватившись мечтой о таком же собственном коне, что непременно будет у него в самое ближайшее время.

Олексею зело нравилось тешить свое самолюбованье.

– Почто же детины за возом ногами бегут? – вопросила Феодосья. – Али коней у их барина нет?

– Коней у него, как в реке рыбы! А бегут для роскоши. Чтоб других завидки драли.

– А ты зрил, Олеша, как необыкновенно выглядел сзади на возу семейный знак? Прорезан и выпукло, и витиевато, как ворота в алтарь в самом богатом храме.

– У меня еще витиеватей будет! – бросил стрелец.

– А у нас, у Строгоновых, – аз по батюшке Строгонова была, знак простой – солонка с горкой соли. Тут ничего особо узорного не сотворишь. Ежели бы аз стала размалевывать воз, то натворила бы по синему полю золотых звезд на сферах…

– Будет у тебя повозка в звездах! – пообещал Олексей, со значением глянув Феодосье в очи.

Она засмеялась.

– Ты все о том же. Аз ведь не развенчана с неким Юдой Ларионовым.

– Плевать аз хотел на это. Повенчана, не развенчана… Не при Иване Грозном живем! Аз свободен духом от всяческих уставов. Оне меня бесят!

Феодосья покатывалась от смеха.

Неожиданно движение застопорилось, и заклубилась над обозом какая-то забота. Оказалось, что в сем месте, примечательном огромным неохожим дубом на песчаном гребне в виде волны, обоз, как разорвавшиеся четки, должен рассыпаться в разные стороны, ибо каждому землячеству требовалось въехать в разные огубы Москвы, а для сего свернуть на разные дороги, ведущие к одним из множества ворот в городской стене. Это был момент прощания, который внешне, конечно, проходил без чувств и нежностей, но вызывал в обозниках, сплоченных месячным совместным путешествием, россыпь чувств – от грусти неизбежного расставания и радости, что добрались, потеряв лишь двоих товарищей, до волнения и дрожи от предстоящего освоения огромной, одновременно и опасной, и сулящей Москвы. Именно в сем месте на росстани, от которой отходили три дороги, разошлись и пути Феодосьи и отца Логгина. Ибо ежели все тотьмичи собирались ехать на тотемский постоялый двор, содержащийся Амвросием Строгоновым (как ранее пояснялось, не сродственником, а однофамильцем Феодосьи), то батюшка, мысленно уже отделивший себя от чуждой ему тотемской паствы, решительно свернул на путь духовный, ведущий прямиком в приказ, ведающий хозяйственными вопросами московского патриарха. (Через двоицу часов отец Логгин, исполучив виталищную грамоту, обживал временную двухкомнатную обитель. А через ночь матушка Олегия, не перенеся волнений долгого пути, родила батюшке восьмимесячную дочь Евстолию, впрочем, здоровую, хотя и плаксивую).

– А мы куда же, Олексей? – тревожно говорила Феодосья. – Мы – как же?

– Поедем по той дороге, которая для костромичей и вологжан. Виден с нее Неглинный верх. Во-о-он он! Курится.

– Отчего курится? – вопросила Феодосья, которой показался даже отсвет зарева.

– Кузнечная слобода, сплошные кузни, пушечный двор, где льют пушки, потому день и ночь там огонь раздувают.

Действительно, над Неглинным верхом, небольшой горой, усаженной избами и постройками, поднимались струи дымов. Видны были невеликие монастыри с набалдашниками золотых и лазурных куполов, как потом, изучив Москву, выяснила Феодосья, Варсанофьевский, Рождественский и Девичий. Место сие у состоятельных москвичей не было в чести из-за опального погоста, на котором был зарыт Борис Годунов с супругой и сыном Федором. Закопаны оне бысть без произнесения молитв, отчего кладбище и огубье пользовалось дурной славой. Но хоть и без песнопений, да все не так позорно схоронили Бориса, как его сподвижника Лжедимитрия, изгвазданное голое тело которого везли в навозной телеге. Притом вся тягота с похоронами самозванца сопровождалась такими колдовскими событиями, что пришлось кроме втыкания осинового кола (что не помогло) сжечь останки лжецаря в деревне Котлы, пеплом зарядить пушку и выстрелить в сторону, откуда явился в столицу сей лукавый бес. Только после сего лед, покрывший улицы и поля в мае и сгубивший урожай жита и сады фруктовых овощей, растаял в одну ночь, и москвичи с облегчением перекрестились.

А се… Вскоре обоз, состоявший теперь из двух дюжин отпочковавшихся возов, подъехал к мосту через ров, заполненный мутной водой. Мост сей бысть похожим на огромный овин, поднятый на высоких столбах, через который можно было проезжать, не оставляя повозку снаружи, и заканчивался прямо в воротах, устроенных в изрядной башне. Эдаких мостов ни Феодосья, ни Олексей не видывали. В их краях мосты являли собой деревянные плоты, скрепленные в длинный настил скобами или связанные в связку. Осенью, накануне ледостава, сии плоты разбирали и складывали на берегу, до следующего лета. Но чтобы мост выстроить через всю реку, словно длиннющие хоромы, поставленные на курьи ножки! Это было диво. (Впрочем, то ли еще будет удивление, когда оне увидят каменный мост!) Не меньшим дивом оказалось то, что для въезда по мосту в город нужно было уплатить деньги.