Разбив сими аргументами своего абстрактного оппонента в пух и прах, отец Логгин стал озирать окрестности.

Осень на Сивере – пора самого философского вида. Все навевает мысли о краткости и конечности юного цветения и зрелого плодоношения и седой мудрости осени жития. И эти бесчисленные клинья журавлей, жалобным криком прощающихся с теплом и родной землею. И низкое серое небо над свинцовой водой. И морось, и коричневые кочки, и голые березки, и старая забуселая лодка, брошенная догнивать на берегу, и этот…

Что еще должно было напоминать о краткости жития, так и осталось неизвестным, ибо на сем слове телега отца Логгина подскочила на колдобине, зубы его клацнули, прервав приятные размышления.

– Как бы, матушка, тебя не растрясло, – побеспокоился отче. – Как бы тебе в целости доехать.

– Доеду, Бог даст.

Толчок дал ход другим размышлениям батюшки.

«Отчего обозные лошади всегда, ровно осляти тупые, ступают непременно след в след, выбивая тем самым ухабы? – поставил вопрос отче. – Отчего так тянет их идти наезженною колеею? Впрочем, скольких образованных на первый взор отцов духовных тоже тянет по наезженной колее? И только редкие особы способны проложить свой путь…»

Далее отец Логгин задумался об особом пути Руси святой и размышлял об сем без отрыву до ночной стоянки у деревни Погорельцы.

Холопьевцы, посовещавшись, решили, что ночи пока еще не зело морозны, потому проситься на постой в сараи и сеновалы, платя за сие солью и другой платой, оне не будут. А дружно поужинают у общего костра и лягут спать в возы.

Все занялись делом. Кто пошел за хворостом, кто за водой, кто за рогатиной подвесить котел. Другие выбивали кресалом огонь в пучки сена, дабы развести костер, вернее два, один подле другого. Рубили несколько толстых лесин, чтоб горели оне всю ночь, давая тепло стражам. И только Олексей разминал ноги да плечи, прохаживаясь по поляне.

– Эй, стрелец! – крикнул ему холопьевский старшина. – Мы за тебя работать не нанимались! Хватит красоваться, бери топор.

– Аз уж свое дело сделал! – ответствовал Олешка.

– Это какое дело? В небо три раза сплевал?

– Не сплевал, а на охоту сходил да дичи набил.

И Олексей вытащил неведомо откуда за лапы и картинно бросил к костру двух пестрых куриц.

– Угощаю! Дичь! Самая свежатинка, утром еще на лесном токовище токовала, а к ужину к нам попала.

Холопьевцы оживились и радостно захохотали:

– С таким стрельцом не пропадешь!

– Это на каком же токовище твои куры токовали?

– Какие ж это куры?! – деланно удивился Олешка. – Коли это куры, то сей монах – девица красная!

Феодосья, тащившая несколько сухих хворостин, запнулась и чуть не повалилась на землю. Бросив ветвие к костру, она кинулась прочь, в воз.

– Куры петуха любят, – продолжал Олексей. – А сии птицы – тетерева. Кур бабы руками ловят, а сии тетерки сражены из огнеметного пищаля.

За такими, прямо сказать, незатейливыми шутками быстро развели костер, засыпали в котел крупу, а «тетерок», разрезав на куски, нацепили на пруты и пожарили над угольями. Опосля этого, истекая слюной, все сели вкруг костра.

– Позову монаха нашего, что-то его не видать, – сказал Олексей и пошел к дороге.

Феодосья сидела в возке с опущенной главою.

– Ты чего надулась?

– Почто ты меня к курицам приплел? Почто про девицу упомянул без нужды, лишь бы поглумиться?

– Да я ж нарочно! Чтоб сомнений ни у кого не возникало. Пошли, а то слопают дичь, нам не оставят.

Воние от зажаренной птицы подсобило Олексею – Феодосья, хмурясь, слезла с воза и пошла к костру.

– Более не шути! А то рассорюсь с тобой! – сказала она по дороге.

– Не буду! – заверил шебутной ее товарищ. – Вот тебе крест!

Феодосья впервые за два последних года вонзила зубы в мясное. Ох, до чего вкусно! Обгладывая с косточки сочное, ароматное от дымка мясо, она повеселела, перестала сердиться и распрощала Олексея за его глумы.

У костра все беседы вертелись вокруг Москвы. Как это обычно бывает, нашелся детина, у которого был брат двоеродный, и бысть тот брат самовидец московских краев, ибо ходил с обозами сто раз, а сейчас обосновался в Белокаменной, живет кум царю, держит в Китай-городе лавку, в коей торгует плешивой притиркой, мылом и еще всякой всячиной.

– Плешивой притиркой? – принялись смеяться детины. – Это для чего же такая, какое место ей притирают? Али черта лысого в портищах?

Темнота скрывала, как бросало Феодосью в краску от мужеских шуток.

– Неученые вы мужики! Втирают ее бояре в плешь на главе, чтоб волосья росли гуще. Или в бороду, у кого не растет, как вон у монашка нашего.

Феодосья сжалась.

Все захохотали.

– Он еще отрок, – заступился Олексей. – У него еще такая брада нарастет! По самые муде!

Все опять повалились со смеху.

Феодосья еле удерживала слезы.

– Феодосий, сколько тебе лет?

Едва не ответив «семнадцать», Феодосья прикусила язык и пожала плечами.

– Не помнит он ничего после недуга, – со вздохом сказал Олексей.

– Совсем ничего? Ну отца-то с матерью помнишь?

Феодосья отрицательно покачала головой.

– А «Отче наш»?

Феодосья растерялась. Выручил ее Олексей.

– После угара забыл, а как ночью очнулся, аз ему напомнил. Двоицу раз повторил, так теперь от зубов отскакивает. Без «Отче наш» никак нельзя! А другие молитвы аз еще не успел ему начитать, так ни словечка! Ну ничего, дорога длинная, все вспомним!

– Ишь ты! Беда! – посочувствовали холопьевцы. – Худо Иваном, родства не помнящим, бысть. Не приведи Бог!

Все замолчали.

Тишину прервал детина, которому не терпелось еще похвалиться братом-московитом.

– В Москве в каждой избе – водопровод.

– Какой еще водопровод?!

– Неуж не знаете про водопроводы?

– И не слыхали!

Даже Феодосья забыла про страх разоблачения, подняла голову и в предвкушении утвердила взор на рассказчике.

Эх, не случилось возле сего костра отца Логгина – он уже улегся, подоткнувшись толстым войлоком, на нощный сон, а то он красно набаял бы про римские акведуки!

– Бабы московские с ведрами к колодезям не бегают, чтоб натаскать в избу воды. И в баню для мытья или стирки с реки ушаты с водой не таскают. Вода сама собой притекает прямо внутрь хоромов.

– Это как, ручьи роют? Или с помощью чего?

– С помощью механики! В подробностях не расскажу, сам не видал, ведаю только, что ставят высокую башню и наполняют ее водой. А от башни во все стороны идут трубы, видно, навроде печных, и сии трубы оплетают весь град, в каждую хоромину тянутся, вода по сим трубам затекает в избу и там льется, как из самовара. Знай рублевики серебряные плати.

– Рублевики? Так за воду, чтоб в бане помыться, надо деньги отдавать? – загалдели слушатели. – Вот столица!

– А вы как думали? Вы лежать на лавках будете, а вода за бесплату по щучьему велению сама придет?

– За воду платить серебряным рублевиком? Али там в Москве умом повредились? Али у них баб нет воды натаскать? Так начто такая баба нужна? Али оне такие нежные, что коромысло из рук валится? – гомонил народ и тряс головами, мол, ходовые москвичи за все рады деньгу содрать.

Феодосья долго не решалась подать голос, но неодолимое любопытство взяло верх, и она спросила низким басом:

– А из чего те трубы сделаны?

– Доподлинно не знаю.

Феодосья представила город, сквозь который от башни, имевшей вид тотемской колокольни, толстыми червями во все стороны тянутся, извиваясь, трубы, в которых булькает вода.

– А избы-то не заливает? – снова басом вопросила она.

– Всяко бывает. Иной раз и потоп.

– Никчемная затея этот водопровод, – пришли к выводу слушатели. – С жиру в Москве бесятся.

И на том разошлись спать, оставив возле костра караульного стрельца. Впрочем, Олексей не собирался сидеть, уставясь в темноту. Как только обоз затих, он натесал кольев, уложил их на землю, чтоб снизу не шел мороз, на них настелил лапника от змей (хотя об эту пору змеи уж спят в своих подземных пещерах, спутавшись клубами, но осторожность не помешает) и улегся спиной к костру, в который была уложена толстая лесина.

Так, без особых приключений, полз обоз по дороге, словно гигантская деревянная змея, мерно стучащая сочленениями и чешуей по ухабам и боинам.

В Вологде присоединились еще с десяток груженых телег. И там же в граде, чуть не ставшем в 1565 годе столицей Руси со престолом царя Ивана Васильевича, стрелец Олексей окончательно преобразил Феодосью в монашеское обличие.

Сей плут завернул на торжище вовсе по другому делу и там неожиданно увидел лавку какого-то монастырского подворья. Два монаха торговали в ней изделиями своих мастерских. Были там картинки с рисунками городов и храмов, как русских, так и Византийских, Александрийских, были портреты святых с их житиями, иконки, ладанки, ларцы, елей и вода из самой реки Иордан. А также скромные одеяния для горожан, желающих иметь смиренный вид, или поизносившихся служек – темные шапочки, платки, длинные рубахи, рясы и прочая одежда. Олексей тут же смекнул и вдохновенно набаял про монаха в их обозе, потерявшего память, ибо огрели его в дороге разбойники остлопой по голове, ограбили, разули-роздели до исподнего и бросили на дороге в беспамятстве. И теперь едет сей монах в Москву в непристойном для духовного отца облике – в старой исподней бабьей юбке и пестрой рубахе.

Торговые монахи сперва переглянулись между собой – не для разбойных ли дел клянчит стрелец монашескую рясу, дабы переодеться и под сим видом проникать в монастыри или жилища?

– И какого же размера нужна тебе ряса? – вопросили умные монахи, ожидая, что стрелец ответит: «Как на меня», – чем и выдаст свои воровские намерения. Но Олексей показал руками фигуру весьма малого росту и зело тощую в плечах. Так что монахи несколько успокоились и, вздыхая и тайно сожалея о визите просителя, со скорбным видом, но тем не менее, с подобающими словесами отдали стрельцу слежавшуюся на сгибах рясу и шапочку. Впрочем, возможно, что не последним аргументом в согласии на дар был огнеметный пищаль, заткнутый за пояс просителя.