Феодосья легким, как след заячьей лапки, шагом подошла к порогу и слабо глянула в щель.

Сквозь прорехи в сплетенной из корья дверке узревши она бывшее когда-то черным платье, похожее на рясу, и старушечье лицо в свинцовых, склизлых, как червивый гриб, пятнах, с темным ртом. Коли не эти пятна, как если бы старушка ела чернику и перемазалась, то гостья выглядела бы смиренно и опрятно.

– Не бойся, чадушко, отвори, нет здесь лихих людей, – попросил слегка дребезжащий, но ласковый, как колыбельная, голос.

– А вы кто, добрая бабушка? – принявшись разматывать лыковую веревку, служившую заклепом, спросила через дверку Феодосья. – Али странница?

– Да ты меня не бойся. Я тебе худого не сделаю. Смерть я. Пробиралась к патриарху Никону в Ферапонтов монастырь, да заболела внезапу, насилу на ногах стою.

Смысл слов дошел до Феодосьи не сразу, и поэтому она еще несколько мгновений продолжала разматывать лыко, но все медленнее и медленнее, и, наконец, остановилась, судорожно сжав руками мочало и сук, на который этот импровизированный засов навязывался на ночь.

«Смерть!..»

Сердце Феодосьи подскочило к горлу и замолотило, как в ступе, сдавливая дыхательную жилу.

«Так вот, вот как она приходит! Но почему так быстро?.. Неужели – все? Неужели это и была моя жизнь? Для чего тогда народилась аз? Нахлебаться до ужаса дымом горящего мяса Истомы? Пережить муку страданий по Агеюшке? Бредить на гноище? И больше – ничего?! И это – весь смысл земной моей жизни? И для этого аз народилась? Господи!..»

Феодосья хотела было, как и полагается в неутешном горе, снопом повалиться на земь. Но упоминание Господа внезапно озарило её.

«Да что же это аз говорю? Смерть за мной пришедши! Господи, да ведь сие значит, что увижу аз Агеюшку с Истомой… Агеюшка, чадце мое медовое, сей час к тебе мама придет, не плачь, потерпи мое солнышко, потерпи моя звездочка, колосок мой золотой!..»

Мысль о скором свидании с сыночком привела душу Феодосьи в возбуждение, радостное и отрешенное, уже ни на толику не сомневающееся в готовности умереть. Но плоть ея, все еще живая и чувствующая, испускала толчки ужаса перед предстоящей смертью.

«Только бы не мучила она меня, а скоро взяла. А что как будет грызть и пытать не один месяц?»

Феодосья затихла у дверцы, по другую сторону которой безропотно ждала смерть. Обе они стояли так затаишно, что слышен был далекий вершинный шум сосен. Ужас и счастье поочередными толчками бились в душе Феодосьи. И толчки эти, и страха, и счастья, сперва были совершенно одинаковыми, как если бы упиралась Феодосья изнутри в горячую влажную слизистую своего сердца, как будто внутри сердца Феодосья и находилась. Но в те мгновенья Феодосья и сама еще не знала, насколько сильной стала ея душа. Она поняла это, когда внезапно наплывы страха ослабли и вдруг исчезли вовсе. Душа победила тело. Феодосья поняла это по ликованию, вдруг охватившему ея. Она разжала и опустила руки, все еще судорожно сжимавшие лыковый засов. А затем вновь взялась за мочало, но уже твердо и уверенно, чтобы раскрыть двери смерти. Они обе жаждали: смерть хотела жить, а Феодосья – умереть.

– Пустите смертушку на постой, – вновь попросила гостья. – А то, боюсь, не дойду, помру дорогой.

«Ох, как же тогда я? – тревожно подумала Феодосья. – Этак задержка выйдет – пока-то другую смерть пришлет Господь, а мне надобно поскорее на тот свет, меня Агеюшка с Истомой дожидаются».

– Сей час! Сей час! Лыко запуталось… – торопливо крикнула Феодосья. – Не уходите! Все, расплела…

Она спешно отворила дверку и со светлым взором взглянула в глаза смерти, оказавшиеся выцветшего голубого цвету.

– Добро пожаловать! Милости прошу! Проходите, проходите!.. – принялась кланяться Феодосья. – Чем богаты, тем и рады! Давненько не виделись!

– Двум смертям не бывать, а одной не миновать, – пошутила гостья. И, ухватившись за пристенок, болезненным, с трудом дававшимся шагом вошла в избу.

– Да не беспокойтесь вы об пожитках, я сама все занесу, – перехватив взгляд смерти, звонко промолвила Феодосья.

Переждав, пока смерть войдет в дом, поелику вдвоем в дверце Феодосьиной избушки разойтись было совершенно невозможно, она выскочила наружу и, прижав руки к груди, сияющим гласом промолвила:

– Услышал Бог мои молитвы!

Феодосья радостным взглядом обвела окрест. И сразу увидела счастливые знаки скорого своего успения.

Знамения были несомненно многообещающими.

Облака на шеломеле, или, как изрек бы книжный отец Логгин, на горизонте, только что блестяще-льняные, стали серо-красными, как подстреленные куропатки. Это на западе. На востоке же облака как были кисельными, так и остались. Только из овсяного киселя стали киселем брусничным. Но всем известно, что восток не имеет никакого отношения к кончине, поэтому чего там деется, какие открываются виды, желающим успения можно даже и не глядеть. А се… Черным повойником опустилась на опушку стая воронов. Донесло запах прелой земли. Пестрый, как бисерная ладанка, удод вылетел из леса, мытарем ринулся к оконцу избушки и замолотил клювом в ставню. Из зарослей папоротника вышла курица! И принялась квохтать, намереваясь снестись, словно не закат стоял на дворе, а занималась утренняя заря. Квохтанье становилось все выше, выше, и, наконец, голос наседки сорвался, и она закукарекала! Закончив свою руладу, курица прокашлялась, отряхнулась и вновь скрылась в папоротнике. И пронеслись мелкие вихри, завивая травы; и скрип колодца донесся из леса; и лопнул вдруг горшок, выставленный Феодосьей за порог для сбора дождевой воды; и пробежал бодро по опушке опрометчивого вида черный поросенок, похрюкивая со снежным хрустом; и затрещали деревья, разламываясь отчаянно, как самоубийцы; и стон пролился, и гомон, и плеск утопленника, и звон секир, рубящих ратников, и яростные крики бийц, и тихие стоны умирающих рожениц, и покаянный вопль растленной девицы, проказившей в чреве дитя. «Воды… воды…» – прошептал вдруг из леса бессильный голос. Кажется, он был женским. Замерцали среди сосен огоньки, на опушку выплыла вдруг стайка свечных язычков пламени, окружила Феодосью и, померцав, погасла, и погасли с ней тихие голоса… «То ангелы затушили свечки умерших», – догадалась Феодосья. Ей было жутко и радостно: все, все обещало близкую смерть!

– Спасибо тебе, Господи, что призываешь меня и дозволяешь встретиться с сыночком моим, – перекрестилась и поклонилась до земли Феодосья и подхватила пожитки гостьи – черный узелок, положенный на пень, и прислоненную к мшистой стене избушки косу-литовку.

Впрочем, косу Феодосья взяла осторожно, опасаясь увидеть на древке кровь тех, кого выкосила по пути смерть. Но древко было чистым, отполированным до серебристо-серого цвета. Никаких бурых пятен не обнаружилось и на лезвии: вдоль острия железо сияло, несколько неровных оспин, оставшихся от ковки, и налипшая влажная травина имели вид совершенно мирный. Феодосья узрела внезапу на древе тонкие волосяные трещинки, будто обмоталась на ем жидкая седая бороденка, и торопливо ослабила пясть – как бы не сломать косу да не застопорить тем самым свою кончину.

Она вошла в избушку и притворила дверцу.

Смерть сидела на табуретке из связанных лозой полешек, в изнеможении опустив голову.

– Да что же вы не легли? – бросилась к ней Феодосья. – Ложитесь скорее на лежаночку, будьте как дома, как у себя на кладбище! Давайте я вам помогу…

Она осторожно обняла смерть за плечи, почувствовав запах сырой земли, и стала приподнимать гостью с табуретки.

Смерть пыталась сопротивляться.

– Ой, нет, чадце мое, – заупокойным голосом упиралась она, – лежать мне никак некогда. Патриарх Никон на смертном одре мучается, зовет меня, а я, грешница, тут разлеживаться буду? Посижу маленько, отдышусь да и поплетусь дальше. У меня роженица в Песьих Деньгах уж сутки родами мается, аж в ушах крик ея стоит, двоица стариков в Тотьме угасают – угаснуть не могут, родня уж вся измаялась, разбойник какой день по лесу бродит – осину ищет повеситься и все найти не может. Ладно, лиходей этот пусть еще ночь в чаще помается – самоубийство ему все одно за грехи назначено, а родильница чем виновата, что бабушка смерть в гостях прохлаждается?

– Да куда же вы пойдете? – уговаривала Феодосья, тихонечко подводя гостью к лежанке – вороху соломы, покрытой рядном. – Вы ж вся горите, лоб сухой, а руки – как лед. О-ой, и губы лихорадкой обсыпало. Да вам и косу не поднять в таком состоянии, чем же будете нас, грешных, на тот свет отправлять?

– Да уж как-нибудь придушу, – шептала смерть. – Али зелия какого дам. Али жилы вытяну. Топором можно…

Она была очень доброй и трудолюбивой старушкой.

– Жилы вытяну… – упрекнула Феодосья. – Да как же вытяните, коли у вас пясти дрожат, как кур вы воровали? Не все об жилах чужих думать, надо и самой иногда передохнуть. Сей час я бузины с малиной заварю. Ложитесь, смертушка, милая! Только не умирайте!

Гостья покачнулась, воскликнула нечто сама себе – Феодосье показалось, что она разобрала что-то вроде «вот прах подери», – и виновато прилегла на краешек, всем своим видом давая понять себе и Феодосье, что нежиться на соломе она, смерть, долго не собирается. Но как только ее тело почувствовало мягкость хрустящего ложа, силы покинули смерть, и она с наслаждением протянула ноги. Вежи старухи сомкнулись, рот же, напротив, безвольно приоткрылся и запал. Полежав так мгновение, смерть принялась вздыхать и неразборчиво бормотать. Ежели бы можно было разобрать ея баяние, то узнала бы Феодосья, что смолоду смерть никто не мог обогнать в косьбе! Бывало, взмахнет она литовкой – целое городище от мора в один присест преставится! Взмахнет другой раз – три села с пустошью вместе с малыми детьми на Божью тропу встанут. Иной раз и не просит ея Господь призвать челядь на тот свет, а она сама, по собственному хотению, после окончания трудного дня еще разок с косой по пажити живота пройдется. Потому что знает смерть: нет такого православного на Руси, кто не мечтал бы поскорее избавиться от тягот и забот земной жизни и обрести житие небесное. Сколько раз с удовлетворением слышала смерть, как сродственники со вздохом молвили над телом усопшего: «Слава тебе, Господи, отмучился!» Особой гордостью смерти был мор в столице, когда её неустанным трудом в три дни дуба дало пол-Москвы.