– Грешна аз, грешна, по слабости духа своего внимала празднословным разговорам о часомерье и допустила суетные мысли о пустых вещах, скляницах да вышивках. Покарай меня, Господи, накажи смертными муками, но не уступай Сатане! А я тоже буду браниться с ним молитвой и врукопашную!

Обещание, данное Господу, преисполнило Феодосию решимости, и она очертя голову ринулась к ближайшему сугробу, увенчанному струями дыма, и принялась рушить дымное чрево то ногами, то люлькой. В подспорье членам, она громко, с шумными от дыхания выкриками и страстно молилась. Пожалуй, сейчас Феодосья одолела бы и медведя-шатуна!

К дымам Феодосью вывела тропа, проложенная стадом лосей. Сохатых в окрестностях Тотьмы была такая тьма, что засоленные шкуры их отправляли в Москву обозами в сотни саней. Не меньше, чем баб у колодца, собиралось ночью на полянах зайцев. Волков, лис и медведей плодилось столько, что меховая шуба у тотьмичей вовсе не считалась роскошью, так что для вящей лепоты мех покрывали расшитой тканью. А кабанов бродило разбойничьими стаями так лихо, что бабы в лес боялись ходить. Тут одну бабу секач в лес уволок да так натешился… Впрочем, не об том сейчас речь… Стая лосей, проходя в лесу по глубокому снегу, оставляла за собой изрядный овраг. Вот по такому ложу и пробиралась Феодосия, когда ушла из Тотьмы и перебралась по льду Сухоны на противоположный берег. Шла она мерно, привычка все время отчитывать молитвы так проникла в ее сознание, что Феодосия без четок знала, сколько шагов сделается под десятикратный повтор «Отче наш», а сколько верст одолеешь, произнеся ту же молитву сорок сороков раз. Держала Феодосья путь в Лешаков бор: место опасное, нелюбимое тотьмичами по причине большого количества населяющей его нечисти. Леших с лешачихами, полудниц, прибившихся на зиму полевиков, водяных, упырей водилось в сем поганом месте столько, сколько у двух худых баб сплетен на языке. Приблудились к местной нечисти и с пяток спившихся домовых, овинников да банников: дома, в тотемских дворах, работу забросили и пошли с блудищами в лес – пить, плясать да похотствовать. Один только в Лешаковом бору тихий старичок был – Белун. Но тот другой пакостью страдал – сопливостью. Сопли аж по траве за ним тянулись. А он норовит выйти тихонько из кустов, когда девки ягоды собирают, и смиренно этак попросить, оботрите, мол, девушки-красавицы, старичку сопли. Девки, как правило, врассыпную. А он бежит следом и сопли по полю да по огородам мотает, разрежешь потом репу, а она внутри вся сизая и соплями течет. Уж сколько девкам было говорено, чтоб утирали Белуну нос, хоть и подолом, ибо он за это наградит кошелем серебра, но им ведь, дурам, парней лепых подавай, им они чего хошь утрут, а старичком брезгуют. Был, правда, в Тотьме лет с пять тому назад случай: молодая разбитная бабенка, вдова Фенька, на неделю пропала, а потом явилась с серебром и рассказала, что всю седьмицу утирала нос Белуну, он ей серебряных колец и усерязей и надавал.

– Нос? Белуну? – уперев руки в бока, авторитетно заявила повитуха Матрена. – Был сие тот нос, который одна девка в манде расквасила.

– В манде?! – вопила Фенька на всю Волчановскую улицу, возле колодца на которой и произошло историческое столкновение. – Да у меня в манде соломинки не было с той поры, как Влас мой преставился! А вот Матрену видали, как от она от мельницы впотьмах пробиралась, рожа довольная, аж масляная вся… А подол на жопе – в муке!

– У меня на жопе – мука?! – Матрена аж бабам на руки повалилась. – Да аз вдовица неискусная уж десять лет! Ты сама на Проньку-кузнеца взлезала! Тьфу!

Подрались оне, Фенька с Матреной, даже самую малость на почве этих противоречий. Насилу их розняли.

А се… Феодосья измыслила поселиться в лесном скиту именно в Лешаковом бору для большего числа трудностей: известно, как нелегко жить праведно среди большого количества нечисти. Найти поганое место было нетрудно, ибо даже с другого берега Сухоны видны были ночами могильные огни, которыми украшали себя ведьмы. А проезжие видали издалека, с дороги, сквозь черный ельник, изумрудные светящиеся точки – зенки леших. Лошади, проезжая отрезок дороги мимо сего говняного места, ржали и норовили стать на дыбы. А воронье каркало властно, как над полем брани, усеянным мертвыми телами. И слышался из того леса шум, то похожий на топор дровосека, то на басурманские крики. Фу-ты, Господи, пронеси!.. Начинался Лешаков бор болотистой каймой, где вперемежку росли черные трясущиеся осины и темные густые ели. А уж что было там мухоморов! А червивых пней! Ох, местечко, хоть удавись… В начале зимы тотьмичи мужеского полу, собравшись изрядной дружиной и вооружившись дрекольем, иконками и чесноком, шли на другой берег Сухоны и ставили там высокий крест, вырубленный из речного льда: дабы охранял сей сияющий на солнце крест границу владений, не давая нечисти выходить из лесу. И в самом деле: погань топталась за подножьем креста, но выходить на реку не смела. Иной раз весь берег был утоптан следами: и чертячьи копытца, и кошачьи ведьмины лапы, и лапти лешаков-шатунов, не залегших на зиму, – чего только не обнаруживали тотьмичи!

На ледовый крест Феодосья взглянула с молитвой издалека: слабо-малиновый, как жидкий кисель, бледный луч зимного заката пронзал голубой лед, делая его мрачно-сиреневым. На крыльях креста темнели шапки слежавшегося снега, холмя его очертанья. И все равно – исходила от креста могучая спокойная энергия, наполнившая Феодосью силой, уверенностью и покоем. Она пошла, не ведая ни холода, ни голода, словно их не существовало вовсе. Иногда Феодосья шарила в люльке, доставала обломок сухаря и рассасывала его за щекой, не притрагиваясь зубами, ибо надобно было читать молитвы. Когда дорога, промятая в снегу стаей лосей, резко повернула вправо, Феодосья и учуяла запах дыма.

– Не странники ли здесь? – довольно громко позвала она в сумерки. – Не богомольцы ли остановились на ночлег?

Стояла тишина. Только обломилась ветка, упав черной сухой лапой на снег, да прошумели крылья невидимой тяжелой птицы.

Феодосья заметила плавную ложбину в снегу, словно пробежал когда-то между елей ручей, и пошла по ней налево от лосиной тропы, на запах дыма. Поляна, на которую она вскоре вышла, оказалась утыкана дымными столбами, выходившими прямо из земли, из сугробов!

В первый миг ея разуму предстала картина Везувиуса, готового излить подземный огонь из нарыва. Но через миг Феодосья поняла, что дым сей – от адовых костров. И сие – знак, что дьявол хочет овладеть Феодосьей, не дать ей вознестись в царствие небесное, где ожидают ее три самых дорогих и возлюбленных души: Бог, Агейка и Истома.

Вот почему так яро принялась Феодосья затыкать дымные чрева, со всей силы проминая и сваливая на них сугробы. Ногами проламывая наст, руками и люлькой гребла она сухой снег на струи дыма. Наконец, остался лишь один дымный хвост на краю поляны, у поваленного огромадного столетнего, а то и поболее, древа. Комель его, казавшийся каменным от инея, был никак не меньше, чем с избу. Не барскую, конечно, а холопскую. Свороченную набок избу, из-под пола которой торчали вроде как и великие куриные ноги с загнутыми когтями, уходящими у одной ноги в сугроб. Заросло поваленное древо и космами седого мха и кучами хвороста.

– Господи, прости меня, дуру идолопоклонную! Но не иначе сие изба бабы Яги набок завалилась да и лежит здеся с дохристовых времен? – пробормотала Феодосья. – Не диво, что из-под нее вырываются гари, пеплы и дымы адские. Помоги же, Господи, одолеть и сей угарный столп!

Блаженная жена вскарабкалась на сугроб, наметенный к комлю и увенчанный черной дырой, из которой струился дымок, и, не имея уж сил загребать и обминать снег ногами, повалилась на него тяжестью тела, выставив вперед люльку. И вдруг сугроб под ней сперва медленно промялся, а потом рухнул вниз, безвозвратно увлекая ея вниз главою.

– Господи, не дай пасть в адову дыру! – только и успела крикнуть Феодосья, прежде чем захлебнулась дымом, потеряв сознание.

Долго ли, коротко ли летела Феодосия в подвалы лукавого, она не знала. И сколь пролежала бездыханная, тоже не ведала. «Течение времени и восприятие длительности либо краткости его зависит от события, назначенного Богом, – как учено выразился бы отец Логгин. – Счастье – всегда миг, а муки кажутся вечными». Так вот, отрезок времени до того, как сознание вернулось к ней, Феодосия описать бы не смогла – то ли несколько часов летела она в глубины земли, то ли секунду, останется для нея пока что тайной. Хотя, как только забрезжило у нее в голове, ея посетили именно мысли о том, что ведь засеки она время, хоть бы и простым отсчетом, то можно было бы определить, сколь глубока скважина лукавого. Что ты будешь делать, даже в такой судьбоносный миг своего существования мысли о мироздании и инженерных измерениях были первыми, что пришли в голову. Не иначе, ударилась жена главою зело сильно! Впрочем, розмыслы на геолого-метрические темы пролетели лишь мельком, пока Феодосия не услыхала речи чертей…

– Господи, да на каком же наречии бают черти? – подумала первым делом (после несерьезных и не подходящих к важности события розмыслов на инженерные темы) Феодосья.

Ясно было, что это речь, а вовсе не звериные рыки или звуки. Феодосья знала, что разные народы говорят на своем языке. В Тотьме бысть люди, лаявшие по-басурмански, отец Логгин изъяснялся, по его сообщению, на латыни и греческом, да и английский торговый двор поставлял примеры чужеземной речи. Но сие баяние Феодосья допреж не слыхивала. «Ни разу отец Логгин либо отец Нифонт не разъясняли на службах, как глаголят черти. Бог, понятное дело, он со всяким говорит на его языке. А дьявол, выходит, по-своему бормочет? И как же я ему слово Божье буду вещать?»

Даже в такой ужасный момент, как низвергание в ад, отважная Феодосья планировала нести святое слово в массы!

Говорили черти негромко, явно промеж собой, а не с грешниками, и с теми интонациями, с какими обычно беседуют в комнате, где есть тяжелобольной.