«Вот и погляделась аз в зеркало, – подумала Феодосья, когда Акулька и Зотей ушли. – Ибо глаза младенца – его душа, и оне не солгут кривды. Ужас был в зеницах у Зотеюшки. Значит, плоть моя уже умерла и пугает своим видом чад. Господи, когда же ты призовешь мою душу?»

Но и эти мимолетные мысли о братике опечалили Феодосью: нельзя ей думать о родне, ибо непременно вспомнится дом, и начнет она сокрушаться об уюте и неге своей горницы, ласке родни. А сие означало бы, что тело ее еще не умерло и тайно желает земного уюта.

– Пресвятой Симеон-столпник не впустил мать свою к себе на столп, ибо боялся низринуться с духовной вершины в грех семейных радостей, – укорила себя Феодосья. И завопила: – Блуд! Блуд!

Проходившая мимо баба шарахнулась и перекрестилась. Мужик в тулупе из лосиной шкуры сплюнул:

– Тьфу, дурка, напугала!

Но чего боялась Феодосья пуще всего, так это пустых мыслей. Еда из миски, тепло одежд, это все ж таки грехи тела. А вот праздные размышления, даже и самые краткие, – грех души! Пустые мысли – саранча для нивы духовной. Стоит только впустить одну, и тут же налетит их черная стая и жадно опустошит душу. Чтобы не думать о пустом, Феодосья непрестанно молилась. И боролась со сном, ибо во сне праздные мысли и сны могли одолеть ее. Почти всю ночь напролет Феодосья, стоя или на коленях, молилась возле дверей церквей, спала лишь под утро, прислонившись к стене церковного крыльца. Но пустые мысли однажды все-таки опутали ее. Случилось это на площади возле английского гостиного двора и подворья одного из монастырей.

Феодосья сидела возле привязи для лошадей, утроенной из длинного резного бревна: в сем месте всегда было много соломы и навоза. Из подворья вышли два монаха, осенили Феодосью крестом и остановились для прощальной беседы, каждый возле своего возка.

– А как будешь в Москве, передавай от меня поклон отцу Лавру, – попросил монах, имевший пронзительно голубые глаза и нос уточкой.

– Непременно передам, – согласился собеседник, обладатель выпученного глаза, глядевшего в сторону.

– И настоятельно тебе рекомендую позрить в Кремле, на башне, часомерье, – мечтательно промолвил голубоглазый монах и обрисовал носом плавную дугу. – Что за дивный механизм! Каждый час выходят фигуры и творят дела: звонарь ударяет в колокол, смерть машет косой. Солнце и месяц делают круг…

И от тех слов Феодосья впала в грех: вспомнила она вдруг вышивку сфер земных и небесных по голубому шелку, а за это воспоминание уцепился образ Истомы, выплыла на глаза хрустальная скляница с мандарином в ручках Зотеюшки, тяжелый самоцветный крест скомороха, раскачивавшийся над ее грудью. И даже щелчок стены от мороза и писк мышей всплыли в памяти в теплом пламени свечи. И такая на Феодосью нашла душевная слабость, так сковал ее волю сатана, что не было сил прервать сей сладостный мысленный поток, как невозможно бывало перестать чесать и раздирать ногтями струпья на ногах и голову.

Пришлось Феодосье, дабы опамятоваться, даже вдарить главой об бревно для привязи лошадей!

– Отмеряно уж! – дико закричала Феодосья. – Потекло уж в реку огненную за грехи наши тяжкие!

Монахи оглянулись на Феодосью. Искривили рты, недовольные тем, что прервалась такая прелепая беседа. И вновь отвернулись, став боком.

Феодосья задрожала от накатившего чувства вины: как могла она допустить пустые воспоминания?! Дать плоти верх над душой?! Она нащупала в складках власяницы мешочек со своими реликвиями, последним, что связывало ее с земными отрезками жизней Истомы и Агеюшки. Прочь! Прочь!

Она вскочила с кучи и, бормоча под нос, плача и смеясь, бросая по сторонам безумные взгляды, но никого не видя, не обращая внимания на болтающуюся на боку люльку, стремительно пошла прочь из города. За Государевым Лугом, о казни на котором она даже не вспомнила, пребывая в возбужденном покаянии, Феодосья узрела занесенный снегом камень. Проваливаясь, помогая себе красными грязными руками, она пробралась к камню, подрыла канавку снега, коей окружен был камень, палкой расковыряла холодную щель и засунула туда кожаный мешочек с тихо звякнувшей скляницей. Затем Феодосья отчаянно забила палку вслед за кладом, закидала снег и вернулась на дорогу. Бледный луч зимнего солнца показался из-за льняных облаков. Малиновыми яблоками облепили корявое дерево бузины снегири. Было их с два десятка, не меньше. Пара зайцев стрижами переметнулись через дорогу. Звонко стучали дятлы. Белки роняли с веток снег и перья шишек. Ничего этого не видела Феодосья. Молясь, она дошла до церкви Крестовоздвиженья и стала впрямо от входа, так что видна был темная икона над вратами, но поодаль. Так молилась она, каясь в грехе суетных праздных мыслей. Отец Логгин сунулся было в двери, дабы сходить домой отобедать, но с досадой узрел блаженную и юркнул назад, в благовонное нутро храма. Вечером отец Логгин опасливо выглянул в окошечко церковных сеней, к вящей радости не обнаружил Феодосии и помчался на Волчановскую улицу.

– Да что же это такое? – бормотал отец Логгин. – Уж шагу не пройти, не наткнувшись на дуру, прости Господи. Что она хохочет? Разве можно хохотать, осеняя кого-либо крестом? А смеяться, выкрикивая молитвы? Эдак паства в церкви веселиться начнет, беря пример. И что это за публичные обличения уважаемых горожан? Обличать грешников есть кому кроме Феодосии, на то назначены отец Нифонт, аз. Что как все, кому не лень, будут выкрикивать грехи проходящих мимо верующих? Этак завтра Акулька возьмет на себя обязанность обличения?! Или звонарь Тихон будет кричать во всю ивановскую воеводе об его грехах? Это смешно, ей-Богу! Все должно быть сообразно должностям! А Феодосья много на себя возложила. И сие не сообразно, а вовсе наоборот – нецелесообразно.

Подытожив столь витиевато свою мысль, отец Логгин выкушал пшенной каши и лег почивать. Каково же было его возмущение, когда утром он вновь обнаружил на крыльце церкви Феодосью, спутанную им сперва с медведем.

Попавшийся под руку отец Нифонт принужден был выслушать лекцию о юродивых и их функциях в православной церкви. Пытаясь вставить словечко, отец Нифонт ласково отзывался о Феодосии, упомянув и о другом местном почитаемом блаженном – Андрее Тотемском, кто родился в пределах Вологодских в селении Усть-Тотемском в 1638 году и ныне жил у Церкви Воскресения Христова на берегу Сухоны. Упомянут был и блаженный Максим Тотемский, что упокоился в 1650 году и погребен был у Воскресенской церкви. Но отец Нифонт потерпел моральное поражение, когда юный коллега вступил на тропу размышлений о пище духовной и телесной. Отец Нифонт, терзаемый проблемой нехватки репы и соленой рыбы в своем домашнем хозяйстве, принял намек об алкании пищи на свой счет. И отступил, вложив меч в ножны. Феодосья осталась одна пред воинственным отцом Логгином. А тот жарко спорил с блаженной. Отец Логгин зело любил обличать противника заочно. Потому что из таких интеллектуальных битв он неизменно выходил победителем!

– На щите! – так неизменно удовлетворенно произносил батюшка, приведя невидимому противнику последний сокрушительный аргумент.

Вот и сей час он наскакивал то на стол, то на ларь и указывал перстом горшку с молоком:

– Не может ли юродство Феодосии служить к соблазну других?

И не дожидаясь, что ответит горшок, сам же отвечал:

– Может! «Вот как легко растворить себе врата в царствие небесное, – скажут люди, глядя на Феодосью. – Знай себе не ешь, не пей, спи в говне да носи навозные сапоги, и будет тебе светлое небесное царство! Это профанация самой сути юродства!

Слово «профанация» зело напугало отца Нифонта, и если до этого он еще выражал свое мнение кряхтением, то теперь вовсе затих.

– На пути юродства много является случайных путников. Оне творят молоумие, бегают с безумным взором, а потом аз нахожу их вовсе не умовредными! Оне рассуждают зело здраво и целоумно. Так каково же их истинное лицо? А что это за глумление – входить в церковь с люлькой на боку? Это не юродивая, а какая-то кликуша!

Последний термин очень обрадовал отца Логгина. Он приободрился и выкрикнул тонким голосом:

– Она обманщица, пользующаяся народным легковерием! Это же злоупотребление! Эта блаженная подменяет веру суевериями. Это что же получается?

Отец Логгин загнул пальцы, пересчитывая признаки, и вскрикнул:

– Ей, Феодосья – мнимоюродивая!

На вечерней службе отец Логгин с возмущением поведал пастве о кощунствах некоторых якобы блаженных и вдруг провозгласил:

– Таковой псевдоюродивой является и Феодосья.

Народ непонимающе запереглядывался.

– Псевдо – суть мнимоюродивая. Лжеюродивая! Феодосья лжеюродивая! И все, что она совершает, – безчинства. И полагается ей наказание!

Тотьмичи возмущенно зароптали.

– Что ты, отец родной, этакое речешь? – хмуро вопросила самая смелая баба. – Феодосья наша – истинная дурка безпохотная. Блаженная!

– Блаженная! – прокатилось по церкви нестройным хором.

В церкви запахло грозой.

– Что такое? – приподнял длань отец Логгин. – Кто смеет противоречить в святых стенах? Феодосью правом своим объявляю мнимоблаженной! Али вы не знаете, что таскает она в своей мерзкой люльке?

– Тела младенцев, вытравленных грешницами из чрева, – вымолвила пожилая жена. – В назидание всем любодейкам!

– А что сие – как не языческое? А?!

Отец Логгин еще постращал паству и отпустил с Богом.

Тотьмичи неохотно перекрестились и, переглядываясь, пошли вон.

На улице толпа встала на дороге и принялась бранить отца Логгина: как это часто бывает на Руси, решение властей было принято с возмущением, происходившим от традиционного внутреннего противодействия любым указам, спускаемым сверху. В обед еще Феодосья была для большинства тотьмичей дуркой умовредной. Но в одночасье стала Божьим человеком! Святым и праведным! Несколько жен пошли искать блаженную на торжище, остальные разошлись по домам, понося отца Логгина.

– Феодосьюшка, милая наша блаженная! – со слезами подошли бабы к гноищу, на котором сидела Феодосья и перебирала что-то в люльке. – Отец Логгин хулу рекши, мол, лжеюродивая ты. Наказать тебя грозит.