– Истинно, отче, – смиренно ответила Феодосия.

– А с бани все и начинается… Римская империя сколь могуча была, а взяли моду их патриции решать дела в банях, термах по-ихнему, по-римски. А где баня, там, известно, и блуд, и грех содомский. И рухнула империя!

– Ой, батюшки! Из-за бани?! Али сваи подгнили?

– Все прогнило насквозь!

– Спаси и сохрани…

– А ты, Феодосия, теперь как в баню пойдешь, так и вспомни Римскую империю.

– Непременно, отче, помяну их, грешных.

– Или ложилась на живот на землю?

– Одиножды только, – призналась Феодосия, – в норку мышиную хотелось взглянуть. Уж больно интересно мне стало, как там, у мышей, хоромы подземные устроены? И кладовочки, небось, есть, и спаленки?

– Разглядела? – с неподдельным интересом спросил отец Логгин.

– Нет, зело темно в норке было.

– То не с похотью, то не грех, – успокоил отец Логгин. – Говорила другому про его срамоту?

– Золовке внове сказала: ох, Марфа, отъела ты гузно! А батюшке в сердцах рекши, мол, хозяйство вести не мудями трясти.

– И что же он? – заинтересовался отец Логгин.

– Огрел меня поперек спины поленом.

– Верно содеял! А подсматривала ли ты чужую срамоту в бане, либо тайно, либо во сне, либо у сирот?

– Аз, отче, не подсматривала, так ведь он так в глаза и лез! Леший, говорю, черт, ты ведь мне око елдой своей кривой выколешь! А он знай себе ржет…

– Ладно-ладно, после доскажешь, – замахал дланью отец Логгин. – Замолвила ли срамное слово ради похоти?

– Нет.

– Не мочилась ли, не стыдясь мужчин?

– Ой, нет.

– Хватала ли чужого мужа за лоно?

– Да и своего-то не хватала…

– Добро… Прикладывала ли бороду чью или голову к сраму смеха ради?

– Нет, отче, как можно?

– Хулила ли жениха или невесту?

– Жениха хулила. Брат мой женился и перед самым пиром рекши: добро бы у невесты манда, как у тещи, была широка. Прости мя, Господи! Я брата и похулила за такие бесстыжие словеса.

– Ну то не грех. Или обругала хромого, кривого или слепого? Или мертвеца грабила?

– Ох, отче, я их боюсь, мертвых-то…

– Смерти не надо бояться, ибо душа наша бессмертна.

– Да у нас тут бродил по Тотьме один… Помер, а все приходил потом ночами глядеть, не путается ли жена с кузнецом? Спаси и сохрани!

– Ладно-ладно, больно ты говорлива.

Отец Логгин повспоминал еще вопросы кающимся, но более ничего не припомнил. Переведя дух, отче смиренно приказал:

– Поклонись, чадо, и покайся разом во всех грехах, вольных и невольных.

– Отче мой господин, – радостно произнесла Феодосия, покаявшись, – как же мне на душе теперь благолепно! Словно зарница летняя всю меня осветила… Никогда еще каяться мне так приятно не было… Какой же ты, отче, книжный, краснословный… Сколько было у меня покаяний, а это – самое светозарное. Отродясь отец Нифонт так душеньку мою не очищал многими вопросами.

– Что же многоуважаемый отец Нифонт у тебя вопрошал? – зардевшись от удовольствия, поинтересовался отец Логгин.

– Да бывалочи спросит: «Ну что, Феодосия? Девства еще не растлила?» Да с тем и отпустит.

Отец Логгин звонко сглотнул.

– Так ты разве не мужатица, а девица нерастленная?!

– Истинно, отче.

– И с мужем не была?

– Что ты, отче?!

– И сколько тебе лет?

– Пятнадцать.

– Так зачем же ты?.. Так почто же ты на вопросы мои отвечала, которые для жен предназначены?

– Аз первый раз с таким книжным попом беседую. Как же не отвечать на эдакие умные вопросы? Я сегодня Господа нашего возлюбила так же вяще, как братика Зотейку – чадо сладкое. Сколько же вопросов Господь нам, грешным, приготовил! И о каждом-то грехе нашем Он позаботился! И для всякого срама книжное слово сотворил. И ты, отче, все словеса вызубрил?

– Слово Божье зубрить не в тягость, – скромно ответствовал отец Логгин. – Разве тяжело мед черпать и устами пить? А словеса Божьи – тот же мед. Я кроме теологии и других наук много знаю: и лексику, и греческий, и космографию… Но слово Божье мне интереснее всего.

– Как же сильно ты, отче, Бога любишь… – восхитилась Феодосия.

– Люблю! – с жаром подтвердил отец Логгин.

– Вот бы мне так же Его возлюбить!

Феодосия поклонилась и с затуманенным взором отошла в сторону, ожидая причастия.

…Отец Логгин выпорхнул из церкви боевитым весенним воробьем. Огляделся окрест восторженным взором, глубоко вдохнул свежий зимний аер. Церковь Крестовоздвиженья сияла под снегом в солнечном свете, как архимандрит в праздничных ризах. Яичком желтела вдали свежесрубленная часовенка. Головным сахаром высились сугробы. Пахло сосновой смолой, хлебом и благовонием кадила.

Отец Логгин вспомнил с радостным умилением огоньки алых и желтых восковых свечей, что божьими пчелками золотились пред алтарем, намоленные лики святых угодников, с одобрением внимавших его, отца, четкой, методологически выверенной службе, и, вдохновенно перекрестившись, воскликнул:

– Армония-то какая, Господи!

Удачное начало духовной карьеры, и Тотьма, пестревшая избами, хоромами, церквами и торжищами ярко, как расшитой женский подголовник, и, самое главное, свое несомненно удачное исповедание рабы Божьей Феодосии, ее духовное очищение и зарницей вспыхнувшее влечение к Богу – все это слилось в ликующей душе отца Логгина в благообразное и современное слово: гармония!

Отец Логгин, не удержавшись в скромном смирении, откровенно наслаждался своей яркой победой на запущенной ниве тотемской суеверной, грешащей язычеством, паствы.

«А что, похоже, вылеплю я из Феодосии истинную рабу Божью. Одна только беседа, и она уж Бога возлюбила, как братца, чадо отдоенное, Зотейку. А что коли стану я таким для нее пастырем, что ради любви к Господу пренебрегнет она отцом и матерью, оставит мужа и праздную женскую жизнь, как оставил ради Него отца и мать Христос? Что как – так я постараюсь, что тщением моим уйдет Феодосия из суетного этого мира в терем духовности? И тем сильнее будет моя победа, что раба Божья Феодосия – девица прелестная, самой природой предназначенная для осуществления женского замысла».

Такие тщеславные мысли заполняли отца Логгина, стремительно шедшего к виталищу своему на Волчановской улице. В розмыслах сиих уж зрил отец Логгин себя самым уважаемым святым отцом Тотьмы, всей Новгородской епархии, да что там – самой Московии. Уж сам государь светозарный Алексей Михайлович вызывал отца Логгина к себе в Кремлевские палаты, дабы свериться с ним в последних достижениях теологической мысли. Дойдя до Кривого переулка, замахнулся отец Логгин и на написание своею рукою и мыслию нового канона, где будут отражены все заграничные греческие скрижали, озаренные зарницами русских достижений. Видел уж он сонмы изографов и писцов, что будут разрисовывать измысленные им – с Божьей помощью! – книги. И поедут за теми книгами духовные послы со всего света, и встанут в ряды Христовой веры даже зломрачные африкийские язычники, что ходят ныне с нагим срамом. Ибо талантлив и книжен отец Логгин, и не его в том вина – так уж от Бога дано!

Сии планы в самый неподобающий момент были прерваны бабой с почерпалами воды.

– Благослови, батюшка, – окликнула жена отца Логгина и поклонилась, не снимая коромысла. Ушата кочнулись, в воде сверкнули диски небесной тверди и верхушки деревьев.

Отец Логгин сморгнул очесами и недовольно взглянул на бабу.

«Ишь, крепкая какая, что твоя репа, – отметил отче, – плодородны в Тотьме жены. А в главе глупость одна. Коли видишь, что идет духовная особа в розмышлении, так не прерывай…»

Впрочем, отец Логгин тут же укорил себя за ворчливость и отечески благословил жену. Осеняя тотьмичку крестом, отец Логгин приметил, что брови ея наведены сажей. Отцу Логгину зело не хотелось отвлекаться от важных мыслей на поучение о саже, которую глупые жены мажут на лица лапой самого черта, подсовывающего сажу из адских своих печей. Но любовь к наставлениям взяла верх.

– А како, сестра, не сажей ли адской наведены у тебя брови? – въедливо вопросил отец Логгин.

И вспомнил о бровях Феодосии…

Баба что-то лепетала и кланялась.

– Ладно-ладно, иди сейчас с Богом, да как придешь каитися в грехах, о саже напомни, дабы наложена была на тебя епитимья.

«Как речной бисер смех твой, – простонал отец Логгин. – И елеем пахнут косы, и медом – заушины. И будет сей аквамарин небесный самым драгоценным даром, что преподнесу я к алтарю Божьему».

Глава вторая

Зело кровавая

Матрена, дальняя сродственница Феодосьиного семейства, справляла в Тотьме и окрестностях бабицкую работу – принимала и повивала младенцев. Дело это, с Божьей помощью, удавалось ей всеблаголепно: брачные чадца нарождались крикливые, не плаксивые, крепкие, а безбрачные нагулянные дружно помирали, не успев чихнуть или пискнуть. Сие мастерство сложило Матрене широкий круг женской клиентуры. Матрену зазывали пожить в преддверии родов благочестивых жен в богатые хоромы, отвозили в монастыри справить бабицкую работу несчастным растленным девицам, с поклонами приглашали в особо тяжелых обстоятельствах, когда все приметы указывали на то, что в рожение намеревается вмешаться лукавый. Среди последних случаев особенно снискало Матрене славу повивание чадца жены подъячего Тотемского приказа. То, что дьявол караулил роды, Матрене стало ясно с первой минуты, как она вошла на двор: на улице поднялись снежные вихри, кои несомненно указывали на то, что черт едет со свадьбой; в печной трубе завыла ведьма, да еще и девка-холопка полоротая споткнулась о порог. Благочестивая подъячева жена призналась Матрене, что очадела она в грехе – возлезжи на мужа верхом, и, стало быть, лукавый попытается завладеть душой младенца. Ох, так и случилось! При свете лучины собравшиеся жены увидали, что из чрева показался рогатый младенец! Визг поднялся страшный!