– Гос-с-поди, срам какой! – охнула Матрена. И припечатала. – Озорство сие, а то дак и блуд! От манды должно пахнуть мандой, а не красной Москвой!

– Да почто же у меня, добронравной жены, от межножия всяким клевером должно зловонить? – вопросила Мария, не упуская случая упомянуть о своем благонравии. – Али у меня там сеновал? Да у меня окромя Путилушкиной елды никакой соломинки в манде не было!

– Чего ты ко мне пристала? – отмахивался Путила. – Говорят, иным мужикам нравится эдакий розовый букет.

– Когда крапивой из-под подола несет? – бушевала Мария. – Али грибами сыроежками?

– Тьфу! – дружно порешили жены. – Сие воня злая.

– От лукавого! – подвела итог дискуссии Матрена.

– А что, сын, бают в Москве об положении промыслов? – вопросил Извара Иванович. – Каково с податями? Не ослабят?

– А так ослабят, что не вздохнешь, – крушился Путила. – Ослаба нам, промысленникам, только на том свете будет. Знаешь, чего в Москве-то творится?

Путила кинул скорый взгляд на жен, как бы удостоверяясь, что уста оне будут держать на заклепе, и грозным, но тихим голосом рекши:

– Чего думные бояре царю нашему, незлобивому и простодушному, Алексею Михайловичу насоветовали?.. Сговариваются с богатым московским боярином, и он подает государю челобитную жалобу, де-мол, ворвались в его дом лихие, положим, тотемские люди и ограбили все подчистую на общий счет в пять тысяч рублей… И список прикладывает, где поименно перечисляет агаманты, перстни, ожерелья, серебряные чары да золотые кресты да всякое прочее добро.

– Ишь ты! Лихи срать московиты! – закрутил бородой Извара Иванович.

– От же сучьи сыны! – возмутилась Матрена.

– И чего далее?.. – шепотом промолвила Василиса, перекрестясь.

Путила с горечью усмехнулся.

– А далее Алексей Михайлович отдает приказ тотемскому воеводе найти своих разбойников да вернуть добро. В Тотьме, знамо дело, никто сих агамантов и крестов в глаза не видел. И тогда царь-государь велит вернуть кунами на общий счет в пять тысяч рублей. А воевода не балда, чтоб свою мошну трясти, он и велит собрать деньги с промысловых да дворянских людей. С нас, значит.

– А это где ж мы возьмем? – крякнул Извара Иванович. – Коли сами с хлеба на квас перебиваемся?

– Голодному срать, только жопу драть, – подтвердила нищету сродственников Матрена.

– Да кого, баба Матрена, сие волнует? – с упрекой вопросил Путила. – Боярам надобно казну пополнять, а мы – крайние. Да может, государь Алексей Михайлович ни о чем и не догадывается. Вернее всего, что бояре кривду ему лгут про грабителей, а он, заступник наш, и заступается по доброте своей.

Все слушатели на всякий случай как можно скорее согласились, что светозарный Алексей Михайлович в сих грабежных делах однозначно сторона обманутая.

– И часто такие вещи творятся?

– А уж Тверь, Реутов, Городище, Порожец так-то откупались. Того и гляди до нашей Ростовщины в Заволоцкой земле дойдет эдакая скоморошина.

Феодосья при упоминании театрального термина, знамо дело, тут же прониклась своими любовными аллегориями и порывисто вздохнула и поморгала очесами. На что Мария пнула ея под лавкой.

– Надобно, Путила, повышать нам цену за соль. Чтоб на такой грабежный случай иметь запас, – измыслил Извара.

– Верно, отец, – поддакнула Василиса.

– Тем более что прирастаем мы, Строгоновы, варницами, – поторопилась доложить Мария.

– Это как? – поглядел на отца Путила.

– Федосью за Юду Ларионова, считай, просватали, – объяснила Василиса. – А у него варница!

– Ладное дело! – подвернул рукой Путила.

– То она и сидит, как неподоенная, – торопилась с алиби Мария. – Не хочет от матушки с батюшкой в чужой посад ехать. Здесь-то она, как оладушка в меду, ни плетки, ни полена не пробовала. А за мужем-то како еще будет? Не всякий муж, как мой Путилушка, добр да справедлив, бьет только за вещь. Иной будет драть, как козу сидорову.

Мария не могла остановиться.

– Полно, девку нам напугаешь! – остановила ея Матрена. – Она и так сидит, как оторопелая.

– Значит, променяла ты, сестрица, алый цвет на лимонную плешь? – Путила уж изрядно захмелел.

– В багрянец девку уж ввели, – посетовала Матрена, но лишь затем, чтобы сказать новую побасенку. На тему любовей, само собой.

Баснь Матренина была известного роду.

– Ой, бабы! – отсмеявшись, укорил Извара. – Об чем у вас в голове мысли?

– А об чем бы баба ни говорила, кончится мандой, – заколыхалась Матрена.

– И-и! – тянула, не в силах уж смеяться, Мария. И по старой привычке хваталась за брюхо и поясницу.

Холопка, пяля зенки, метнула на стол горшок грибной похлебки и, отерев подолом, миску сметаны. Тут подоспели пресные картофельные рогульки с зажаристой манной крупой на обсыпке. Извлеклась украдом самой Василисой и сиженая водка.

– Вот за этакие вещи, – Путила указал чаркой на водочную сулею, – в Москве изрядный правеж наводят.

– Али обыски в хоромах делают?

– Приходит в дом к богатому гостю али боярину подсадной человек и угощает принесенным вином. Как все в раж войдут, вино, знамо дело, иссякает. А выпить охота! Хозяин и велит извлечь из тайных кладезей самосиженую водку. Подсадной человек делает знак в окно, и тут же врываются в хоромы царские люди: «Ага! Пес! Водку сиживаешь сам? Нарушаешь царскую монополию на сий промысел? Под кнут!» Еле откупится всем добром боярин да еще рад, что хоть живот сохранил.

– А что как на соль царская монополия распространится?

– Тьфу на тебя, отец! – замахала руками Василиса. – Перекрестись!

– Да хоть закрестись тогда, – согласился с отцом Путила. – Но архангельские промысли пугались, что на рыбий зуб царь введет монополию. Да на китовую ворвань.

– У кого что болит, тот о том и говорит, – согласился Извара.

– Ох, не могу, одна в пологу! Нету милого дружка почесать брюшка, – завелась шутить Матрена.

– У Матрены, вишь, брюхо болит, – рекши Извара.

– Ох, баба Матрена, как бы на твое брюхо царская монополия не пришла, – засмеялся Путила.

– Олей! Аз бы и рада государю услужить, да года не те. Стара для царских-то утех. Труха уж сыпет из Матрениного гузна.

– Будет тебе наговаривать на себя, – подъелдыкнул Извара. – А как же дьяк приказной из Леденьги?

– Какой дьяк? – всплеснула Матрена руками. – Тьфу на тебя, Извара Иванович!

– А-а! – сродственник погрозил пальцем. – Кабы не дьяково ремесло, у Матрены давно б заросло!

– О-ой, бес! – нарочито возмущалась польщенная Матрена. – Да аз уж двенадцать лет благонравная вдова. Али стала бы чадцев повивать? В этой вещи жена нужна безгрешная.

– Глумлюсь аз, Матрена, не сердись.

– А чего мне сердиться? На сердитых черти воду возят. Аз же жена благодушная. Да, Мария? – ткнула Матрена в бок свою последнюю роженицу, дабы заручиться ея подтверждением своей благонравности. – Мария? Спит!

– И то время, петухи уж пропоют скоро.

– Ну, давайте по последней чарочке за мой возврат живым-невредимым, – предложил Путила.

– С возвращением, братец, – подняла Феодосья чарочку, в которой чуть плескалось на дне медового питья.

– А утром ни свет ни заря поеду к воеводе – на поклон с дарами московскими. Да опричь того на дело о бесовском зелье.

Феодосья поперхнулась и закашлялась.

– Что еще за дело? – удивились Василиса с Изварой.

– Да аз ведь по дороге скрутил торговца бесовским табачным листом, – сообщил Путила. – С товарищами кинули его в правежной избе. Эдаким самоправным держался, охабень расшитой, до земли, что твоя риза. На загривке крест вон с Федосьину пясть размером. Где-то он у меня в коробе брошен. С поганого говна и крест на себя надевать неохота. Обменяю после на деньги. Ничего, не сегодня так завтра сему вору вместо узорчатого дубовый охабень наденут.

Путила с силой зевнул.

– Пошел-ка аз почивать. Мария, жена, разсонмись, отведи мужа в горницу.

– А что за торговец? Али бродяга? – сиплым голосом вопросила Феодосья, глядя на тень Путилы на стене.

Тень пошевелилась и ударила Феодосью в висок черным кистенем.

– Хуже бродяги. Главарь скомороший. Актер, что ли? Гусли ему в оход! Пошли, Мария.

Глава девятая

Пыточная

И качался из стороны в сторону, как баркас на черных осенних волнах. И гружен тот баркас был кулями с солью. И сыпалась проклятая соль из прорехи прямо на спину Истоме. Она, соль, ела мясное у Истомы. Он, скоморох, выдержал бы любой правеж, кабы не эта соль. Упасть бы спиной в воду, дабы вымылась проклятая! Миски воды под баркасом сплющивались, наполнялись обручами, то и дело менявшими цвет, то свинцовыми с сажей посередке, то серебристыми с серым разверзтием. А это кто вдали раскачивается так же мерно на снегу? Титка! Титка… Товарищ. Титку, веселого любодея, беззаботного сочинителя срамных скоморошин, уж три дни грыз рак. Выпер он внезапу, из брюха. Скоморохи с восторженным ужасом глядели на Титкин пуп, из которого, мнилось, тщится прорасти дерево с огромными корнями. Когда вой Титки стал совсем уж невыносим, Истома с иным скоморохом, кажись гусляром Федькой, ссадили умирающего товарища в сугроб на обочине санной дороги, тянувшейся вдоль занесенной снегом реки. Гусляр принял сие походя принятое решение товарищей без удивления либо протеста, словно так оно и полагалось. Тит даже не прервал своей мучительной качки и продолжал ее, пока Истома с Федькой усаживали его половчее в сторону от дороги. Отъезжая, Истома оглянулся. Титка, словно и не заметив, что сидит он уж не в санях, а подле рощицы заиндивелой рогозы, обтрепанным обшлагом указывающей край берега, скрытого под сияющим в зимнем солнце снегом, качался в своем рыжем дворняжьем тулупе.