– Нет у нас никакого Агея! – с самого утра отвечали Феодосье цыгане.

Никто не видел Агеюшки.

Но Феодосья пребывала в твердой уверенности, что отец Логгин не солгал.

Отдышавшись, Феодосья торопливо посеменила далее, вглядываясь в каждого одетого в цыганские отрепья отроченка, просившего у москвичей милостыньку.

В полдень Москва загудела от сотен колоколов, и Феодосья, встрепенувшись, с жаром помолилась Божьей Матери, прося вновь обрести любимого сыночка.

Помолившись, Феодосья заметила, что в городе закипает некое волнение. Возбужденно переговариваясь и бранясь, проскакали стрельцы. Ржали кони. Пробежала ватага воротников. К Кремлю промчалась, грохоча по мостовой, карета с двуглавым орлом. Не стихал колокольный звон, перешедший в иных храмах в отрывистый набат. Одну из улиц запрудили казаки. Феодосье от страха казалось – это ищут ее по обвинению в убийстве Ворсонофия. Если бы не известие о том, что сынок Агеюшка жив и здоров, Феодосья ни за что не стала бы скрываться! Но оставаться в монастыре, ждать разбирательств и праведного суда именно сейчас, когда сыночек, возможно, вышагивал с цыганами соседней улицей, было выше ее сил.

Когда мимо протопали пушкари, Феодосье почудилось, один из них упомянул монаха. «Приметы мои обсказывают, – решила она, юркнув в проход между заборами. – Надо переоблачиться в женское. Женой меня в монастыре не знали, значит, не догадаются дать приметы. Отец Логгин, судя по всему, меня пока не выдал, иначе схватили бы еще вчера… Венька первый бы руки выкрутил… Значит, ищут пока монаха мужеского пола по обвинению в убийстве брата Ворсонофия, упокой Господи его душеньку…»

Она опустила голову, дождалась, когда пушкари скроются из вида, и вновь, торопливо и бессмысленно, временами переходя на мелкий бег, принялась кружить по линиям. Через какое-то время Феодосья почувствовала, что идет по знакомому месту, замерла, встряхнула главой, приходя в себя, и с радостью обнаружила, что стоит перед роскошными хоромами Андрея Соколова.

Соколов в сей час вернулся на время домой – отдать распоряжения на случай, если вспыхнувшее недовольство сокольничих перейдет в бунт и потребует присутствия его, думного боярина, на службе и в помощи царю Алексею Михайловичу.

– Прости, Феодосий, некогда, – потряс благоухающей дланью Соколов, столкнувшись с монахом в теплых сенях, и довольно весело сообщил: – Сокольники шумят, того и гляди растерзают нас с тобой своими птицами! Пришлось на всякий случай выставить по улицам войско.

«Так это не меня ищут? – с облегчением подумала Феодосья. Но тут же вспомнила обиду Олексея и вновь испугалась: – Неужели Олешка поднял Сокольничью слободу в злобе на государя?! О, глупый, глупый!»

– В другой раз поговорим, – бросил Соколов и крикнул вглубь хоромов: – Велите накормить учителя детей моих и доставить в монастырь!

– Нет! – прижала руки к груди Феодосья. – Погодите, Андрей Митрофанович! Грешен аз перед вами и не тот… не та… – Феодосья путалась, отвыкнув говорить о себе в женском роде. – Не та, за кого себя выдавала… Аз – не муж и не монах. Аз жена и ведьма, избежавшая казни, Феодосья Ларионова, в девичестве Строганова.

И она стянула с головы черную шапочку, выпростав отросшие волосы, скрученные шнурком.

Случившийся рядом детина отпрянул и выронил серебряный поднос, на котором подавал Соколову расшитые перчатки.

К удивлению Феодосьи, Соколов, смешавшись лишь на мгновенье, захохотал:

– Баба?! Ведьма?! Хороши же вы там, за стенами монастырскими! А еще обижается потом ваш брат, что чернь поет о монахах срамные частушки!

Соколов зело любил ведьм, ибо со своей супругой, лепой, но постной и смирной, очень скучал.

– Ну-ка, повернись? Изрядные стегна! Ах ты, ландыш! И как я принял тебя за монаха?!

Феодосья смущенно одергивала рясу.

– Нет, не могу поверить, – задыхался от смеха Соколов. – Но ты же в науках и диспутах сильна? Откуда такая девица взялась? Эх, жаль, нужно срочно ехать в думу! Оставайся… – Соколов подмигнул. – Вечером подискутируем всласть…

У Соколова были две любовницы, молодая вдова в Москве и замужняя дама в Венеции, обе зело любострастны, но скудны умом, и он весьма вожделенно взглянул на новоявленную ученую жену.

Феодосья порозовела и робко попросила:

– Ой, нет, остаться аз в чужом доме не могу. Мне бы одежды женские… Тулуп какой ни есть, платок или оголовник.

– Какой тулуп! Шубу подать! Кунью, крытую сукном! И рукавицы меховые!

– Что вы, какая шуба, какие рукавицы, не зима еще.

– Я приказываю: шубу! Жар костей не ломит!

Детина, сжимавший поднос, ринулся вглубь сеней и вскоре появился с женскими облачениями.

– Спаси вас Бог, Андрей Митрофанович! Аз все верну, когда найду сыночка своего Агеюшку!

– У монаха еще и чада объявились! – утирал от смеха слезы Соколов. – Ничего не надо возвращать, носи. Так куда же ты сейчас?

– Теперь мне нужно скрыться, ибо возвел на меня навет Вениамин Травников, обвинил в убийстве брата Ворсонофия, который сын игумена нашего Феодора, – торопилась объясниться Феодосья.

– Как, и у игумена – сын? Он тоже баба?! – ликовал Соколов.

– Нет-нет!

Феодосья нарядилась в женские одежды, и Соколов с удивлением воззрился на прелепейшую девицу.

– Ах, ведьма! И за что ж тебя казнить хотели?

– За многое, – махнула рукой Феодосья. – За волхование, поклонение идолу, за крест из полевых цветов… Прощайте, Андрей Митрофанович!

– И куда ты пойдешь?

– Искать по свету сыночка…

– Погоди! – Соколов снял с пальца и сунул в горсть Феодосье огромный перстень с рубиновой шишкой, обсаженной алмазами. – Это тебе за уроки с моими отпрысками и наши замечательные научные диспуты! Продашь за изрядные деньги! А пока, на пищу, возьми… – Соколов покопался в болтавшемся на стегне кожаном кошеле и извлек серебряную монету.

Феодосья вышла за ворота и посеменила, путаясь с непривычки с длинных полах меховой шубы, крытой расшитым темно-зеленым сукном.

Соколов, бойко выехав в карете, махнул весело на прощание рукой.

Детина, открыв рот, глядел с каменного резного крыльца вослед монаху, обернувшемуся девицей.

Феодосья подтянула пониже, к бровям, оголовник и пошла, куда глаза гладят.

Возле темной лавки, закрывавшейся по причине смутных волнений, она упросила продать ей печеных пирожков с капустой, кои и запила брусничным морсом. От запаха тушеной капусты опять потянуло в пищной жиле, и Феодосья едва сдержала блевоту.

«Очадела ты, Феодосьюшка, согрешила с Олексеем, – вдруг услышала она голос повитухи Матрены и встряхнула в растерянности головой, не зная, верить или нет этому неожиданному известию? Плакать или радоваться? От Бога сей младенец или… сказать страшно… Грех даже и подумать – монах очадевший! Ох, нет, авось сие не так…»

Опустились синие сумерки.

В Москве было все так же неспокойно – то и дело проходили группами стрельцы, казаки, воротники. Возле церквей тревожно переговаривались горожане.

Неожиданно площадь накрыл набат огромного колокола.

Раздался грохот пушечного выстрела, от которого заложило ушеса, и поднялись тучи ворон.

Москвичи ринулись прочь с улиц, началась сутолока, заржали, встав на дыбы, лошади, перевернулась повозка, кто-то закричал, вопль вонзился в грудь Феодосьи, как вилы в скирду.

Феодосья побежала, изыскивая, где укрыться.

Улица задрожала от еще одного пушечного выстрела.

Феодосья, молясь, поспешно завернула в ворота, оказавшиеся не по-хозяйски распахнутыми. Навстречу ей из строения выскочили несколько парней и мужей и, не глядя на жену, пробежали в калитку.

Феодосья почти бегом миновала темный двор и вторгнулась в двери, над которыми теплилась пред иконой лампадка.

Она, спотыкаясь, пробралась по темному, низкому проходу и оказалась вдруг в обширной, освещенной оплывшими свечами, но пустой хоромине.

Возле одной стены сооружен был помост. А позади помоста раскачивались бирюзовые волны с белыми гребнями, розовые облака и три огромных алых рыбы, запряженных в золоченую повозку.

Сквозняк кружил, поднимая невидимыми струями, белоснежные перья и серебряный пух.

Феодосья с радостным недоумением обвела взглядом роскошно намалеванный занавес.

Полотнище качнулось.

«Феатр! – вдруг поняла Феодосья. Сердце ее сжалось и застучало, наполнившись глупыми надеждами. – Что как представляет здесь позоры Истома? Что как избежал он казни?! Ведь не сгорела же аз в срубе? Что как и он спасся?»

Сверху, шурша, упала шелковая лента. Кто-то всхлипнул.

Феодосья подняла зеницы.

Из-за солнца, подвешенного на нивидимых веревках, выглянуло детское личико с театральным румянцем на щеках, наведенным алым ягодным соком.

На Феодосью глядели огромные голубые очеса, смутно напоминавшие ей саму себя.

– Кто ты? – срывающимся от закипающих слез голосом спросила Феодосья, уже зная ответ.

– Джагет! – ответило по-цыгански чадце с льняными кудрями и шмыгнуло курносым носом.

– Какой же ты джигит, – плача, сказала Феодосья. – Ты мамин сынок Агеюшка…

Хоромина затряслась от пушечных выстрелов.

Агей собрался закричать от страха.

Феодосья подняла дрожащие руки к намалеванному солнцу и подхватила доверчиво потянувшееся к ней чадце.

В ворот стянутой на тесемки рубашки, изображавшей древнегреческую тунику, проскользнула и закачалась перед глазами Феодосьи цепочка с крестиком и крошечным золотым медальоном – солонкой с горкой соли, семейным гербом тотемских солепромышленников Строгановых.

Феодосья крепко сжала теплое тельце, прильнула к нежной щеке и вдохнула сладкое воние волосиков за торчащим ушком.

– Мама? – сказал мальчик.

– Мама, ей, мама твоя, – прошептала Феодосья.

И принялась целовать глаза, и вежи, и ресницы.

Агей смеялся и обнимал холодную шубу, крытую вышитым сукном.

– Так ты скоморошек? Актер? – улыбалась сквозь слезы Феодосья. – Как и отец твой, Истома?