Маркиза отвечала Цецилии, что она может с этим делать все, что ей будет угодно, заметив ей при этом, что в хороших фамилиях прежде было в обыкновении сжигать платья, принадлежавшие людям, умершим от чахотки, потому что эта болезнь считалась заразной, и тот, кто после носил эти платья, мог тоже заболеть и умереть таким же образом.

Цецилия грустно улыбнулась, поблагодарила бабушку за разрешение и вышла.

Она уже прошла несколько шагов по коридору, но маркиза снова позвала ее и велела ей строго наблюдать за тем, чтобы ни одна вещь, бывшая некогда в употреблении у баронессы, не попала бы к ее собственным вещам.

В шестьдесят лет маркиза более боялась смерти, нежели внучка ее в шестнадцать.

Цецилия велела принести в комнату своей матери ящики, какие были ей нужны; заперлась в этой комнате и не хотела даже позволить горничной помочь ей при исполнении этого святого долга.

И сладостно, и грустно провела эту ночь Цецилия, одна в комнате своей матери, окруженная воспоминаниями о ней.

В два часа утра Цецилия, не привыкшая поздно ложиться спать, почувствовала, что сон, против ее воли, одолевает ее; она, не раздеваясь, бросилась на постель, но прежде она стала на колени перед распятием, и, так как предметы, окружавшие ее, в высшей степени распалили ее воображение, она начала просить Бога, что если правда, как она прежде слыхала, что мертвые могли навещать живых, то да позволит он ее матери прийти проститься с нею в последний раз в той комнате, где она так часто прижимала ее к своей груди.

Цецилия заснула с распростертыми объятиями; но Бог не позволил законам природы изменить для нее своего хода, и если она и видела свою мать, то только во сне.

На другой день она продолжала готовиться к отъезду; из комнаты матери Цецилия перешла в свою; и тогда дошла очередь до ее собственных воспоминаний детства, между которыми такое важное место занимали ее альбомы. К вечеру все было готово.

Завтра Цецилия и ее бабушка покидали гостеприимный кров, под которым они провели двенадцать лет. Рано утром Цецилия встала и хотела в последний раз посетить свой садик; дождь лил ручьями.

Цецилия подошла к окошку; грусть и опустение царствовали в саду; последние листья падали с деревьев, последние цветы опустили свои головки в грязную воду, окружавшую цветники. Цецилия начала плакать; ей казалось, что ей не так было бы грустно расставаться со своими друзьями в хороший весенний день; она бы подумала, что перед ними в будущем еще целое лето; теперь же она покидала их, когда они уже были при смерти, готовые вступить в ту могилу природы, которая называется зимой.

Целый день ждала Цецилия, не прояснится ли небо, она хотела идти на кладбище, но дождь не переставал ни на минуту, ей невозможно было выйти.

Около трех часов приехала карета, и кучер госпожи де Лорд уложил ящики, настала последняя минута.

Маркиза была в восхищении, что могла уехать; проведя двенадцать лет в этом миленьком домике, она не покидала ни одного воспоминания, с которым ей было бы жаль расставаться.

Цецилия была вне себя; она дотрагивалась до вещей; она целовала их, плакала; она оставляла в Гендоне часть своего сердца.

Она едва не упала без чувств в ту минуту, когда надо было садиться в карету; надобно было почти нести ее.

Она взяла себе ключ от этого домика, чтобы, проезжая через Лондон, отдать его господину Дювалю. Она положила этот ключ к своему сердцу.

Этот ключ — был ключ ее прошлого, один только Бог имел ключ от ее будущего.

Она просила кучера сделать небольшой круг и остановиться у входа на кладбище. Как мы сказали, дождь лил столь сильно, что ей невозможно было выйти; но сквозь окошко кареты она могла еще увидать могилу, небольшой крест и большие деревья, осенявшие ее.

Но маркиза просила не задерживать ее слишком долго в таком месте по той причине, что близость кладбища производила на нее самое неприятное впечатление.

Цецилия вскрикнула в последний раз:

— Прощайте, маменька! Прощайте, маменька!

И откинулась в угол кареты.

Потом она обернула голову черной вуалью и не открывала глаз до тех пор, пока карета не остановилась у подъезда отеля «Король Георг».

На дворе стояла другая карета, запряженная лошадьми и готовая к отъезду. Госпожа де Лорд ожидала маркизу в приготовленных для нее комнатах. Племянник ее, Генрих, которого она послала в Дувр узнать, не отправляется ли скоро какой-нибудь корабль во Францию, писал ей, что одно судно уже готово к отплытию и отправляется на другой день утром.

Если хотели воспользоваться этим случаем, надо было, отдохнув несколько минут, снова продолжать путь.

Цецилия просила позволения съездить к госпоже Дюваль, которая жила в предместье, и надобно было употребить целый час, чтобы только съездить к ней и возвратиться назад. И потому маркиза, запретив ей ехать, позволила, однако, своей внучке написать госпоже Дюваль. Бедное дитя чувствовало, что не через письмо должна была она проститься с добрыми старыми друзьями своей матери. Но могла ли она что-нибудь сделать против воли маркизы? Надобно было повиноваться.

И она написала письмо.

Письмо, полное самых нежных извинений, самых глубоких сожалений. Она прощалась со всеми, с господином и госпожой Дюваль, даже с Эдуардом. Она отослала им ключ от маленького домика, говоря, что если бы она была богата, то, несмотря на то, что оставляет его, оставляет Англию навсегда, она никому не уступила бы этого домика, святилища ее юности; но она была бедна, и она повторяла господину Дювалю просьбу маркизы продать все, что в том домике оставалось, и переслать ее бабушке сумму, какая после продажи будет выручена.

Письмо и ключ передали госпоже де Лорд, которая взялась переслать их на другой же день бывшему ее управителю.

Расставаясь со своей приятельницей, госпожа де Лорд предлагала маркизе денег, сколько ей было нужно; подобные предложения между людьми высшего круга, если их даже и принимают, не считаются услугами, но маркиза отклонила от себя все эти предложения; она продала остальные бриллианты и надеялась, что ей будет достаточного этого, и даже слишком, чтобы дождаться возвращения ее поместий.

Наконец пора было садиться в карету. Цецилия готова была отдать все на свете, чтобы ей только позволено было обнять Дювалей и пожать руку Эдуарду. Она в глубине своего сердца чувствовала, что этот поступок ее был почти неблагодарностью, но, как мы сказали, она не могла располагать своими поступками. Она стала на колени, просила прощения у своей матери, и когда за ней пришли, она отвечала только, что готова.

Грустно было Цецилии уезжать и из Лондона дождливой ночью, унося с собой одно только прощание герцогини, которую едва знала.

Цецилия никогда не видела Лондона, но проехала по его улицам, не взглянув даже ни разу в окошко; потом она почувствовала по свежести воздуха и перемене мостовой, что они были уже за городом.

Ехали на почтовых лошадях, останавливались для того только, чтобы менять их. И потому ехали скоро; в пять часов утра они были уже в Дувре.

Карета остановилась во дворе гостиницы, блеск двух или трех фонарей поразил закрытые глаза Цецилии; она открыла их, измученная, утомленная тряской экипажа, и первый взгляд ее встретил Генриха.

Генрих ожидал их приезда.

Цецилия почувствовала, что сильная краска выступила на ее лице, и она опустила свою вуаль.

Генрих подал руку маркизе, помогая ей выйти из кареты, потом ей; в первый раз Генрих дотрагивался до руки Цецилии, и молодой человек, чувствуя, как она сильно дрожит, даже не посмел пожать ее.

Комнаты были готовы и ожидали путешественников; видно было, что заботливая предупредительность все устроила заранее. Корабль отправлялся в десять часов, и путешественники могли еще отдохнуть несколько часов.

Впрочем, Генрих просил их ни о чем не заботиться и быть только готовыми к назначенному часу; его камердинеру поручено было уложить все вещи, что было чрезвычайно легко, потому что ранее все было уложено в карете и стоило только перенести их на корабль.

Потом он поклонился маркизе и Цецилии и ушел, спросив их, не нужно ли им чего-нибудь.

Цецилия ушла в свою комнату, но, как ни велика была ее усталость, она напрасно старалась заснуть; это неожиданное появление Генриха слишком смутило ее бедное сердце и отогнало сон.

Теперь одного только не знала она наверное, потому что не смела спросить об этом Генриха. Генрих сказал ей, что и он едет во Францию: не ехал ли на одном с ними корабле?

Довольно было одной этой неизвестности, чтобы не позволить Цецилии заснуть.

Но не тяжела была эта бессонница; в первый раз после смерти матери она чувствовала, что кто-то заботится о ней.

Люди, ожидавшие их приезда, комнаты, для них приготовленные, вещи их, в эту минуту переносимые на корабль без всяких забот с их стороны, — все это было делом дружелюбной руки, которая окружала ее услугами, попечениями и предупредительностью.

Это существо, заботившееся о ней, эта дружелюбная рука, предупреждавшая ее желания, — то была любовь Генриха.

Так Генрих точно, искренне, глубоко любил ее.

Как отрадно чувствовать себя любимой!

И эта мысль так убаюкивала Цецилию, что девушка боролась с дремотой, боясь, чтобы сон не унес сознания этой заботливости, которое доставляло ей столько счастья.

Она видела, как занялся день; она считала часы; она встала, не дожидаясь, чтобы ее разбудили, и была уже готова, когда пришли за ней.

Она отправилась к маркизе, которая пила, по обыкновению, свой шоколад в постели; ей очень хотелось спросить у нее, едет ли Генрих вместе с ними; два или три раза она раскрывала рот, чтобы задать этот вопрос, но каждый раз губы ее сжимались, и она не произносила ни слова.

Однако время шло; Цецилия ушла в свою комнату, чтобы не мешать маркизе одеваться. Маркиза сохранила свои старинные привычки: она румянилась каждое утро, и одна только мамзель Аспазия присутствовала при ее туалете, который, по ее мнению, без этого аристократического добавления не мог быть назван туалетом.