В этом саду был для Цецилии целый мир мечтаний.

Однако ж она вышла из него для того, чтобы перейти в комнату матери.

Там был целый мир воспоминаний.

Комната оставалась в том виде, в каком была при баронессе. Каждая вещь была на своем месте. Цецилия, думая, что она проведет всю жизнь в Гендоне, старалась обманывать самое себя; и в самом деле, однажды запершись в этой комнате, где жизнь запечатлела воспоминание о себе и где смерть не оставила никаких следов, Цецилия могла воображать, что мать только что вышла и должна скоро вернуться.

И часто после смерти своей матери Цецилия приходила в эту комнату. Бог, сотворив человека для страданий, даровал ему и истинное облегчение от страданий — слезы; но какова бы ни была скорбь человеческая, бывают минуты, когда слезы иссякают, подобно высохшим источникам; тогда тяжело на душе, сердце ноет, тогда просишь слез и слезы не хотят литься; но пусть в ту минуту обратятся к прошедшему, пусть звук, напоминающий нам знакомый голос потерянного лица, пролетит над нашим ухом; пусть попадется на глаза предмет, им, бывало, употребляемый, — в ту же минуту прекратится это тяжелое состояние; в ту же минуту польются слезы обильнее прежнего; рыдания, стеснявшие нашу грудь, разольются слезами, и печаль, достигнув высшей степени, сама по себе облегчает нас.

И именно это облегчение, даруемое слезами, находила Цецилия на каждом шагу в комнате своей матери.

Прежде всего, против самых дверей постель, на которой она скончалась; в ногах ее крест, к которому она прикладывалась, принимая Святое причастие; в простенке двух окошек в фарфоровой вазе — лилия, которую она, мертвая, держала в руках и которая теперь в свою очередь, бледная и поблеклая, умирала, подобно ей; на камине — маленький вязаный кошелек, в котором оставались несколько серебряных монет и одна золотая; часы, которые продолжали ходить до тех пор, пока, забытые посреди общей печали, они не остановились, подобно сердцу, которое перестало биться; наконец, в комодах, в шкафах — белье, одежда, платья баронессы — все было здесь.

И как мы уже сказали, каждая из этих вещей служила воспоминанием для Цецилии; каждая вещь напоминала ей ее мать или при каком-нибудь особенном случае, или в привычках ежедневной жизни. В эту-то комнату и приходила она искать слез, когда их недоставало.

И теперь надобно было покинуть этот сад, эту комнату, в которой как будто ее мать переживала самое себя через посредство памяти, которую каждая вещь, казалось, хранила о ней. Покидая эту комнату, она как будто во второй раз расставалась с матерью. Умерло тело, умирало теперь и воспоминание.

Но не было возможности заставить маркизу отменить свое приказание; маркиза наследовала материнскую власть баронессы; теперь она должна была вести жизнь Цецилии к скрытой цели, предназначенной ей в будущем.

Цецилия взяла свой альбом.

Потом, как бы не доверяя самой себе и желая овеществить свою печаль, она сделала рисунок с кровати, камина и мебели комнаты.

Потом она срисовала всю комнату.

Окончив это, так как день клонился к вечеру, она позвала горничную своей матери, спросила у маркизы позволения проститься с могилой.

То было, как мы сказали, одно из тех протестантских кладбищ без крестов и без памятников, общее поле, общая пристань, отгороженное место, где земля обращалась в землю, где никакая надпись не говорила ничего ни о личности мертвых, ни о набожности живых. Такова протестантская религия.

Одна только могила матери Цецилии отличалась от прочих, представлявших собою ряд более или менее обложенных дерном возвышений, небольшим черным крестом, на котором белыми буквами написано было имя баронессы.

Эта могила и этот крест стояли в углу кладбища, под тенью прекрасных, вечнозеленых деревьев и живописно отделялись от всех прочих частей этого мрачного поля смерти.

Цецилия стала на колени перед этой недавно еще взрытой землей и нежно поцеловала ее. Уже в мыслях своих, будучи слишком бедна, чтобы воздвигнуть своей матери памятник, она перенесла на эту могилу самые лучшие розы, самые лучшие лилии из своего сада: в будущую весну она должна была прийти сюда, чтобы вдыхать в себя душу своей матери вместе с запахом цветов. И в этом наслаждении она должна была отказать себе. Сад, комната, могила — со всем этим она должна была проститься.

Цецилия срисовала могилу своей матери.

Потом, по мере того, как работа ее подвигалась вперед, образ Генриха, который во все прошедшие дни нежно гнездился в ее воображении, становился все виднее, так сказать, существеннее; почему и как — она сама того не знала. Ей казалось, что он, изгнанный из ее жизни событиями, потрясшими ее, возвращался опять знакомее, необходимее, чем прежде.

Цецилии казалось даже, что Генрих не только присутствовал в ее воображении, но был тут сам, лично.

В эту минуту сзади нее послышался легкий шорох; она обернулась и приметила Генриха.

Генрих так сроднился с ее думой, что она не удивилась, увидев его.

Разве никогда не случалось с вами, со мной, со всяким чувствовать каким-то магнетическим инстинктом, так сказать, видеть глазами души, что любимая вами особа подходит к вам, и, не оборачиваясь к ней, отгадать, что она должна быть здесь, и протянуть ей руку.

Генриху нельзя было три дня тому назад приехать с теткой; он приехал один, не для того, чтобы явиться к маркизе, нет, не таково было его намерение, — но для того, чтобы посетить этот маленький уголок земли; он чувствовал, что, верно, Цецилия часто посещала его.

Случай позволил ему встретить там Цецилию.

Отчего Эдуарду даже я не пришло в голову совершить этого набожного путешествия?

Цецилия, обыкновенно едва осмеливавшаяся взглянуть на Генриха, протянула ему руку, как брату.

Генрих взял руку Цецилии, пожал ее и сказал:

— О! Я много плакал о вас, потому что не мог плакать с вами вместе.

— Господин Генрих, — сказала Цецилия, — я очень счастлива, что вижу вас.

Генрих поклонился.

— Да, — продолжала Цецилия, — потому что думала о вас; вы можете оказать мне большую услугу.

— О! Боже, чем могу я быть вам полезным? — вскричал Генрих. — Прошу вас, располагайте мной.

— Мы уезжаем, господин Генрих; мы покидаем Англию, может быть, надолго, может быть, навсегда.

Голос Цецилии слабел, и крупные слезы покатились по ее лицу, но она сделала над собой усилие и продолжала:

— Господин Генрих, я поручаю вам могилу матушки.

— Бог мне свидетель, — сказал Генрих, — что эта могила столь же дорога для меня, сколь и для вас, но и я также уезжаю из Англии, может быть, надолго, может быть, навсегда.

— И вы также?

— Да, и я.

— Но куда же вы едете?

— Я еду… я еду во Францию, — отвечал Генрих, краснея.

— Во Францию! — проговорила Цецилия, смотря на молодого человека.

Потом, почувствовав, что и она в свою очередь краснеет, опустила голову на руку, повторяя:

— Во Францию!

Это слово быстро изменяло всю судьбу Цецилии! Теперь она понимала возможность жить во Франции, которой прежде не допускала.

Она подумала, что во Франции она родилась, Англия уже была ее вторым отечеством.

Она подумала, что только во Франции говорят ее родным языком, языком, на котором говорила она сама, говорила ее мать, говорил Генрих.

Она подумала о том, что, как ни приятно ей было жить в Англии, это все-таки было изгнание. Она вспомнила, что мать ее перед смертью сказала: «Мне однако, очень хотелось бы умереть во Франции».

Странное могущество одного слова, поднимающего перед нами завесу, скрывавшую весь горизонт!

Цецилия более не спрашивала ни о чем у Генриха, и, так как ее горничная напоминала ей, что уже поздно и что скоро наступит ночь, она поклонилась Генриху и ушла.

Выходя с кладбища, она бросила взгляд назад и увидала, что Генрих сидит на том же месте, где сидела она.

У ворот дожидался лакей верхом, державший под узду другую лошадь.

Итак, Генрих сказал правду; он приехал нарочно, чтобы посетить могилу баронессы, и потом он тотчас же возвращался домой.

XVI

Отъезд

Возвращаясь домой, Цецилия встретила у маркизы господина Дюваля, и, хотя ее бабушка никогда не говорила при ней с банкиром о делах, девушка ясно поняла, что господин Дюваль принес денег госпоже де ла Рош-Берто.

Дюваль предлагал маркизе остановиться в его доме на время ее пребывания в Лондоне, но маркиза поблагодарила его, говоря, что если бы она и хотела у кого-нибудь остановиться, то уже герцогиня де Лорд предлагала ей свой дом; но так как она располагала провести в Лондоне не более одного или двух дней, то, вероятно, она с внучкой остановится на это время в гостинице.

Цецилия заметила, что господин Дюваль, прощаясь с ними, был очень печален, но эта печаль, казалось, происходила скорее от дружеского о них сожаления, нежели от беспокойства насчет самого себя.

Маркиза решила выехать через два дня. И потому она просила Цецилию выбрать для себя вещи, которые были для нее или необходимы, или драгоценны; остальное поручено было господину Дювалю продать.

При слове «продать» грустное чувство стеснило сердце Цецилии; ей казалось ужаснейшим святотатством продавать вещи, принадлежавшие ее матери. Она заметила это своей бабушке, которая отвечала ей, что не было никакой возможности перевезти во Францию всю их мебель, как она ни была незначительна, и что провоз стал бы им вдвое дороже, нежели сколько все это стоило.

Ответ этот был столь материально справедлив, что только сердце могло не признавать его. Но хотя и святы побуждения его, они, как известно, не имеют большого веса. Цецилия принуждена была согласиться с этим, но она ни за что не хотела уступить вещей, бывших в собственном употреблении баронессы, — ее платья и белье, говоря, что все это легко уложится в два чемодана и что ей невыразимо приятно будет носить вещи, принадлежавшие ее матери.