— О! Маменька, маменька, — вскричала Цецилия, — вы старались сделать из меня святую, как вы сами, и не ваша вина, если вы сделали из меня гордую молодую девушку.

— Так ты любишь его?.. — спросила со вздохом баронесса.

— Увы! Маменька, не знаю, но в моем сне мне казалось, что я была бы счастливее умереть с ним, нежели жить с другим.

— Да будет же исполнена воля Божия, а не моя! — вскричала баронесса, скрестив руки и подняв глаза к небу, с чувством неизъяснимой покорности.

XIV

Предсмертные страдания праведницы

И в самом деле, никто не усомнится, что велика была жертва, принесенная покорностью баронессы; все ее мысли в течение десяти лет стремились к тому, чтобы оградить Цецилию от всего света, чтобы сохранить эту новую душу чистой и в неведении всех страстей; с того самого дня, когда господин Дюваль сделал свое предложение баронессе, она решила принять его, и эта мера — соединить Цецилию с Эдуардом — была, по убеждению баронессы, единственным средством спасти дочь от бурь политических, грозивших людям знатным, слишком высоко поставленным, и доставить ей тихое и безмятежное спокойствие; она предвидела противодействие со стороны маркизы и заранее решила настоять на своем. Но она не воображала, что приведение этого намерения в исполнение будет тяжелой жертвой для Цецилии; в самом деле, до тех пор, пока молодая девушка не видала Генриха, голос в ее сердце не говорил ей ничего против Эдуарда; напротив, радуясь, что может исполнить волю своей матери, два или три раза, как мы сказали, она сама наводила разговор на этот предмет, стараясь успокоить ее; но случай или, лучше, несчастная судьба привели Генриха в Гендон. Маркиза, негодуя на неравенство брака, в который внучка ее готова была вступить, заметила симпатию, внушенную молодыми людьми друг другу. Разговор, который она завязала со своей внучкой, объяснил Цецилии ее собственные чувства; эти чувства не уснули и во время ее сна. И мать, наклонившись над изголовьем дочери, узнала тайну ее сердца.

И Генрих, со своей стороны, был сильно поражен, увидав Цецилию: велико было его удивление, когда он в глуши маленькой деревушки встретил девушку, которая, не имея другой наставницы, кроме своей матери, достигла столь полного нравственного развития, что оно затмевало все, что ему случалось видать в свете. И потому глубоко было впечатление, произведенное на него Цецилией, и всю дорогу он только и говорил о ней со своей теткой; тогда госпожа де Лорд рассказала ему драматическую историю госпожи де Марсильи — как муж ее был убит 10 августа и как баронесса с матерью и маленькой Цецилией под покровительством крестьянина бежали и благодаря доброму расположению господина Дюваля счастливо и без приключений перебрались в Англию; живописность этого рассказа столько прибавила, как легко можно угадать, поэтического блеска, которым уже была озарена Цецилия в глазах Генриха, что, возвратясь в Лондон, молодой человек только о том и думал, как бы снова побывать в Гендоне; одно занимало его — это найти благовидный предлог нанести им второй визит.

К несчастью, недолго ждал он такого предлога: волнение, происшедшее в госпоже де Марсильи, когда она узнала о рождавшейся любви Цецилии к другому, а не жениху, избранному ею, причинило новый припадок; и тот же день баронесса, страдая ужасно, вынуждена была слечь в постель, и очень естественно маркиза, не говоря о причинах, ускоривших ход болезни, написала госпоже де Лорд, извещая ее о состоянии здоровья дочери.

Со своей стороны, Цецилия написала господину Дювалю, прося его прислать доктора, и не скрыла от него своего беспокойства насчет беспрестанного ослабления сил своей матери.

Вот почему на другой же день почти в одну и ту же минуту две кареты остановились у подъезда сельского домика; в одной приехали госпожа де Лорд со своим племянником, в другой — госпожа Дюваль с сыном.

Если бы Генрих и его тетка приехали одни, может быть, Цецилия еще могла бы запереться в свою комнату и таким образом избежать встречи с Генрихом, но двойное посещение делало присутствие ее необходимым; оба молодых человека не могли войти к баронессе, которая лежала в постели, и были приняты маркизой, которая тотчас же послала сказать своей внучке, чтобы та пришла занимать гостей.

Итак, Цецилия, которая, увидав сквозь занавеси карету госпожи де Лорд, уже решилась не показываться, теперь должна была выйти, несмотря на свое намерение, которое, надо признаться, дорого бы ей стоило привести в действие.

Она нашла обоих молодых людей у своей бабушки: Генрих и Эдуард знали друг друга, но так, как могли быть знакомы племянник госпожи де Лорд с сыном господина Дюваля, то есть не питая друг к другу ни малейшей взаимности. Генрих был слишком хорошо воспитан и не давал ни в чем почувствовать Эдуарду превосходство своего рождения и положения в свете; Эдуард был воспитан своими родителями в слишком большой простоте нравов и не думал перейти черту, отделявшую его от Генриха. Одним словом, перед Генрихом Эдуард оставался не сыном банкира Дюваля, который был богаче и, что еще более, независимее, нежели бывшая госпожа его, но по-прежнему сыном управителя госпожи де Лорд.

Понятно, что от Цецилии не скрылись эти оттенки, а маркиза, со своей стороны, желая более укрепить в уме молодой девушки хорошее мнение о своем любимце, старалась выставлять их еще ярче; кроме того, это преимущество Генриха перед Эдуардом было не только случайным следствием рождения и воспитания; оно существовало во всем: и в звуке голоса, и в приятности движений, и в свободе обращения; со временем из Эдуарда могло выйти что-нибудь; Генрих уже был чем-то.

Впрочем, Эдуард, от робости ли, или от неумения говорить, едва сказал несколько слов; правда, много говорили о таких вещах, с которыми бедный молодой человек вовсе не был знаком, то есть об иностранных дворах. Генрих путешествовал в продолжение трех лет, его имя и имя его тетки, благосклонность царственного дома, на служение которому обрекло себя его семейство, открывали ему вход во многие дворцы. И потому он знал, сколько молодой человек его лет мог знать, все замечательные лица Италии, Германии и Англии, тогда как бедный Эдуард из значительных лиц знал только банкира, у которого отец его был прежде, как мы сказали, кассиром, и потом был принят им в компаньоны, сумев составить себе порядочное состояние.

Маркиза не была зла от природы, но на некоторые вещи, а именно на сохранение своего положения в обществе, она была неумолима. И вследствие этого она клеймила молодого Эдуарда таким презрением, не обращая на него вовсе никакого внимания, что едва не произвела совершенно противного действия, нежели то, к чему стремилась, внушив Цецилии глубокое чувство сожаления к ее молодому другу. И самой Цецилии стало неловко от этого слишком явного предпочтения, и она встала и вышла под предлогом, чтобы осведомиться о здоровье матери.

Девушка в самом деле пошла в комнату матери, но там ожидало ее новое поле для сравнений. Герцогиня де Лорд сидела у изголовья постели больной; господин Дюваль — в ногах, герцогиня села на первое попавшееся кресло, господин Дюваль выбрал стул. Госпожа де Марсильи с равным дружелюбием и лаской говорила и с герцогиней де Лорд и с госпожой Дюваль; но госпожа Дюваль говорила с герцогиней только в третьем лице: то была старинная привычка, которую госпожа Дюваль не потеряла, или, лучше сказать, она, чувствуя собственное свое достоинство, не позволявшее ей возгордиться своим невысоким положением, не захотела потерять ее.

И потому Цецилия и здесь нашла то же в матери, что она встретила в сыне. Только пагубно было для Эдуарда то, что в матери это было просто следствием неравенства положения в обществе; в Эдуарде это был недостаток организации.

И это посещение нанесло в душе Цецилии последний удар по Эдуарду. Генрих, не сказав Цецилии ни одного слова, которое могло бы иметь отношение к чувствам, какие он питал к ней, говорил с нею на языке взглядов, понятном для молодых сердец; но замешательство Эдуарда и краска, выступавшая на лице его несколько раз, показывали Цецилии; что и он хорошо понимал положение, в котором находился; Цецилия, прощаясь с госпожой Дюваль и ее сыном, по обыкновению, подставила свой лоб матери и протянула руку сыну; госпожа Дюваль ответила на это выражение дружбы, поцеловав молодую девушку. Эдуард же только поклонился.

Между тем приехал доктор, прописал только некоторые успокоительные средства и велел продолжать прежний способ лечения.

Цецилии очень хотелось провести ночь в комнате своей матери, но, краснея при воспоминании о происшествии последней ночи, она повиновалась увещаниям госпожи де Марсильи и ушла в свою комнату.

Оставшись одна, девушка начала размышлять о происшествиях дня, и думам ее представилось воспоминание о Генрихе и об Эдуарде, но нетрудно будет догадаться, что Эдуард скоро уступил свое место другому и мало-помалу совершенно изгладился из воспоминаний молодой девушки, все мысли которой остались заняты думой о его сопернике.

Впрочем, надобно сказать и то, что во всяком другом случае успехи Генриха в простом и неопытном сердце молодой девушки были бы еще быстрее, но в эту минуту другая, тягостнейшая забота занимала его: положение госпожи де Марсильи, не замечаемое маркизой по беспечному ее легкомыслию, открывалось во всей его наготе перед нежной заботливостью Цецилии. Цецилия чувствовала, что ее мать была отчаянно больна, и даже в отношении к себе самой она почитала почти за преступление всякую мысль, кроме мысли о матери.

И потому Цецилия не щадила для матери самых нежных попечений, какие только может выдумать самая горячая дочерняя любовь, и в самом деле, когда чувствуешь, что должен будешь скоро расстаться с тем, кого любишь, тогда только понимаешь всю цену тех минут, которые еще можно провести вместе, и горько упрекаешь себя за те часы равнодушия, когда добровольно удалялся от них. Теперь Цецилия все свое время проводила в комнате баронессы, оставляя ее изголовье только на время обеда, и то едва ли на несколько минут. Что касается маркизы, то она изредка приходила к дочери — она так горячо любила ее, что не могла долго видеть ужасных и быстрых успехов ее болезни.