И баронесса, со своей стороны, также хранила молчание, только расставаясь с ней, она крепче сжала дочь в своих объятиях, нежели делала то обыкновенно, и, целуя ее на прощание, она подавила глубокий вздох.

Грустно и медленно вышла Цецилия из комнаты своей матери, чтобы идти к себе, но в коридоре она встретила Аспазию, которая от имени своей госпожи просила ее зайти к ней.

Маркиза лежала в постели и читала; бывало, имела она кокетливую привычку, собственную принадлежность восемнадцатого столетия, принимать в постели, и теперь она сохранила эту привычку, хотя ей было шестьдесят лет и хотя она уже никого не принимала. Впрочем, все эти аристократические воспоминания былого времени казались природными в маркизе и вовсе не делали ее смешной.

Увидев Цецилию, она сунула свою книгу под одеяло и сделала девушке знак сесть возле себя. Та повиновалась.

— Вы велели мне прийти, бабушка? — сказала Цецилия, целуя ее ручку, у которой, благодаря тем ежедневным стараниям, какие употребляла маркиза, старость не отняла еще всей красоты ее. — Я было испугалась, не случилось ли чего с вами, но ваш здоровый вид успокаивает меня.

— Он-то и обманывает тебя, милое дитя мое, у меня ужасные спазмы. Я не могу видеть этих Дювалей, только взгляну на них — и у меня тотчас делается мигрень, а когда я их слушаю, то и еще хуже.

— Однако же господин Дюваль прекрасный человек, милая бабушка, вы сами это говорили.

— Да, это правда, он долго был в услужении у госпожи де Лорд, и герцогиня всегда хвалила его честность.

— Госпожа Дюваль женщина премилая, у нее прекрасные манеры.

— О! Да, эти англичанки! С их бледными лицами, тонкими талиями и длинными волосами их почти можно принять за людей высшего круга, но, несмотря на это, ты знаешь, милое мое дитя, госпожа Дюваль, точно так же как и муж ее, была в услужении у герцогини.

— Как наставница, бабушка, и есть разница быть учительницей и находиться в услужении.

— Правда, признаюсь, это не совсем одно и то же, хотя одно очень походит на другое. Но если речь зашла о господах Дюваль, что скажешь ты об их сыне?

— Об Эдуарде? — робко спросила молодая девушка.

— Да, об Эдуарде.

— Бабушка, — возразила Цецилия в смущении, — я скажу, что Эдуард добрый и достойный молодой человек, трудолюбивый, честный, получивший образование…

— Приличное его положению, странно было бы, если бы его родители вздумали воспитать его выше их состояния и дать ему образование, какое, например, получил кавалер де Сеннон.

Цецилия вздрогнула, опустила глаза, и яркая краска пробежала по лицу ее. Ни один из этих признаков не ускользнул от маркизы.

— Ну что же ты мне не отвечаешь? — сказала она.

— Что же могу я вам ответить на это, бабушка? — спросила Цецилия.

— Но ты могла бы, кажется, сказать мне свое мнение об этом молодом человеке.

— Прилично ли, бабушка, молодым девушкам высказывать свое мнение о молодых людях?

— Однако же ты сказала мне свое мнение об Эдуарде.

— О! Об Эдуарде это другое дело, — возразила молодая девушка.

— Да, я понимаю, — отвечала маркиза, — ты не любишь Эдуарда, и…

— Милая бабушка! — вскричала Цецилия, как бы умоляя маркизу замолчать.

— И любишь Генриха, — безжалостно продолжала маркиза.

— О! — проговорила Цецилия, пряча голову в подушки госпожи де ла Рош-Берто.

— Ну, это что! — сказала маркиза. — Это что! К чему стыдиться? Стыдно было бы тебе любить Эдуарда, если бы ты любила его, а не Генриха, молодого человека, отличного во всех отношениях; поистине очень красивого молодого человека, который как две капли воды похож на бедного барона д'Амбре, который дал убить себя при осаде Магона.

Маркиза вздохнула.

— Но, бабушка, вы забываете виды маменьки на Эдуарда! Вы забываете…

— Миленькая моя Цецилия, голова твоей матери всегда была немного слаба; несчастье свело ее с ума. Надобно уметь бороться с препятствиями, а не покоряться им. Твоя мать сказала, что ты выйдешь замуж за Эдуарда, а я, дитя мое, я тебе говорю, что ты будешь женой Генриха.

Цецилия подняла свою белокурую головку и, скрестив руки, неподвижно смотрела на маркизу, подобно тому, как бы смотрела на мадонну, обещавшую сделать для нее чудо, невозможное, по ее мнению.

В эту минуту из комнаты баронессы раздался сильный удар колокольчика, и Цецилия в испуге вскочила и быстро бросилась в комнату своей матери.

Госпожа де Марсильи лежала в обмороке вследствие сильного прилива крови к горлу.

Еще раз Цецилия забыла и Генриха и Эдуарда; еще раз Цецилия забыла все, чтобы думать только о матери!

Благодаря солям, которые Цецилия заставляла ее нюхать, и каплям свежей воды, которыми горничная брызгала ей в лицо, баронесса скоро пришла в себя.

Первым ее движением было постараться скрыть от дочери этот полный крови платок, который она, лишившись сил, выронила из рук. Но он-то первый и бросился в глаза Цецилии, и она держала уже его в руке.

— Бедное дитя мое! — вскричала баронесса.

— Добрая маменька, — тихо проговорила Цецилия, — это ничего, это ничего, вы видите, вот вы уже пришли в себя.

В эту минуту Аспазия пришла спросить от имени маркизы, лучше ли баронессе.

— Лучше, гораздо лучше, — отвечала больная, — скажи матушке, что это был припадок спазм и чтобы она не беспокоилась из-за таких пустяков.

Цецилия сжала руку своей матери, которую она, вся в слезах, целовала.

Баронесса сказала правду, кризис прошел, но каждый из подобных кризисов страшно ослаблял ее, и потому Цецилия не хотела уходить в свою комнату, несмотря на просьбы матери; горничная постелила ей постель возле кровати баронессы, и она провела ночь подле нее.

Только теперь узнала Цецилия, какие ночи проводила ее мать, ночи волнений, во время которых несколько минут лихорадочного сна не могли восстановить силы, ослабленные постоянным кашлем.

При каждом движении баронессы Цецилия уже стояла подле ее постели, потому что в этот раз истинное и глубокое беспокойство волновало сердце молодой девушки. А баронесса, стараясь скрывать от нее свои страдания, только увеличивала их.

Наконец к утру баронесса, совершенно истощенная, заснула; Цецилия еще несколько минут не спала, охраняя этот сон, но природа пересилила волю, и она в свою очередь заснула.

Только теперь Цецилия поняла, что сны вовсе не зависят от нашей воли, потому что едва успела закрыть глаза, как уже забыла все, что происходило вокруг нее, и из комнаты своей матери она очутилась в чудном саду, наполненном цветами и птицами, но в этот раз каким-то странным чудом, которое ум ее принимал, не требуя объяснения: ей казалось, что запах цветов был голосом и пение птиц говором, который был ей понятен не посредством воображения, как то было на земле, но вследствие совершеннейшей организации, потому что какое-то неопределенное чувство говорило Цецилии, что она была на небе: и птицы и цветы хвалили Бога.

Потом вдруг Цецилия шла рука об руку с Генрихом, но она не заметила, каким образом он очутился возле нее, — она не знала, когда он пришел.

Только она не чувствовала ни его руки, ни его тела, и, кроме того, Генрих был очень бледен.

Генрих устремил на нее взор, полный несказанной нежности, и Цецилия заметила, что она могла видеть себя, как в зеркале, в глазах того, кого она любила; она посмотрелась в них и с каким-то ужасом заметила, что она была так же бледна, как и он.

Она положила руку на свое сердце; сердце ее не билось, потом чей-то голос шепнул ей на ухо, что они оба умерли.

И в самом деле, Цецилии показалось, что в ней не было ничего земного. Взор ее проникал сквозь предметы, она могла видеть через густые купы дерев, стены, казалось, сделаны были из паров; каждая вещь казалась прозрачной, можно было подумать, что в саду, где она прогуливалась, были только души невещественные, сохранившие только форму человеческого тела, но самого тела не было.

Вдруг показалось ей, что навстречу идет женщина, закрытая вуалью; походка ее напоминала ей походку матери. По мере того как эта женщина приближалась, мысль эта все более укоренялась в ней; только женщина эта не шла, а скользила, и вместо платья она была окутана огромным саваном. Тогда Цецилия снова бросила взгляд на себя и на Генриха и увидала, что все трое были одеты в это посмертное одеяние. Мать ее все более и более приближалась к ним. Наконец Цецилия сквозь покрывало узнала черты ее лица.

— О! Маменька, — вскричала она, стараясь обнять тень, — кажется, мы очень счастливы, потому что все трое вместе умерли.

При этих словах, сказанных ею во сне, Цецилия услыхала настоящее человеческое и раздирающее душу рыдание и открыла глаза.

Баронесса стояла подле ее постели, бледная, как смерть, одетая, подобно умершей, и была почти столь же прозрачна, как тень.

Бедная мать проснулась раньше, она стала хранить сон дочери, подобно тому, как дочь хранила ее сон; заметив, что какой-то тяжелый сон тревожил ее, она встала, чтобы разбудить; и тогда она услыхала слова, которые мы повторили и которые та проговорила громко.


Цецилии показалось сперва, что все это только продолжение ее сна, но поцелуй матери скоро вернул ее к действительности.

— Так ты несчастна, бедное дитя мое, — спросила баронесса, — потому что считала за счастье умереть вместе со мной?

— О нет! Нет! Маменька, — вскричала Цецилия, — и если бы здоровье ваше снова поправилось, чего бы еще недоставало для моего счастья? Я думала… мне приснился безумный сон, вот и все. Простите меня.

— Увы! Дочь моя, — сказала баронесса, — не я ли скорее должна просить прощения у тебя? А между тем, знает Бог, я делала все, что могла, чтобы приучить тебя к жизни смиренной, простой. Зачем Бог вложил в тебя чувство твоего высокого положения, а не сознание твоей бедности? Скажи мне, дитя мое, может, я, сама того не подозревая, воспитала тебя в предрассудках знатности, в гордости?