— Что же, и буду дальше говорить! Неужели же ты думаешь, что все эти там начальники — и директор, и инспектор — так сразу поражены твоим талантом, что прямо голову потеряли от восторга?

— Ничего подобного я не думаю. Не так я глупа…

— Ну, как же ты себе объясняешь все эти нежности, все это внимание? Вот хотя бы чай этот дурацкий. Ну с какой стати маленькой выходной артистке станут чуть не столы накрывать, когда она из театра вернуться изволила? Видала ты что-нибудь подобное с другими? Скажи, видала?

— Ну, нет? Не видала!

— Ага! Значит, «умысел другой тут был»?

— Никакого ровно умысла! Государь похвалил меня, прибавку мне сделать приказал, ну, они и обрадовались!

— Не обрадовались они, а исподличались, государю угодить хотят.

— Что же тут такого особенного? Ему небось все угодить хотят! Да ты договаривай до конца, не мямли!

— Мне мямлить нечего, все равно один конец.

— Какой конец? Про что ты?

— Да про то, что недаром же государь вдруг так расщедрился и приказал окружить тебя таким вниманием.

— Как? И государь недаром? — расхохоталась Асенкова. — Он-то кому же угодить хочет? Тебе разве? Прослышал, что я намерена сочетаться законным браком с выходным артистом Императорских театров Григорием Ильичом Нечаевым, и, желая быть тебе приятным, отдал приказ сравнять меня в окладе чуть не с первыми сюжетами? А ты, срамник эдакий, и поблагодарить его за это не догадался? Эх ты, разиня муромская! — И она, громко расхохотавшись, вновь стала насильно кружить его по комнате.

— Тише ты! Ведь еще не дано тебе такой полной воли! — остановил он ее. — Подожди, пока в полный форс войдешь, пока полным титулом именоваться станешь!

— Каким титулом? Про что ты, Григорий? — уже более серьезно переспросила его Асенкова. — Говори толком… иначе кто тебя, дурака, поймет?

— Ты-то умна не по летам! Тебе сколько минуло намедни?

— Семнадцать! — весело сказала она. — Целых семнадцать!

— Ну вот, видишь! А рассуждаешь ты как семилетняя. Станет тоже государь жалованьем твоим и разовым даром заниматься, есть ему время!

— Значит, есть, коли занимается!

— Нет, не то это значит, совсем не то, сама ты давеча Мефистофелев совет вспоминала.

Асенкова так и упала от смеха.

— Ой, батюшки, умру! — воскликнула она, хватаясь за бока от хохота. — Так это ты мне с государем «до обручения» целоваться запрещал? Ну скажи ты мне на милость: есть глупее тебя кто-нибудь на свете или нет?

— Время покажет, кто из нас глуп, кто нет! А я пока вот что тебе скажу: если ты по этой дороге пойдешь, так забудь обо мне, не заботься, что со мной станется и куда я денусь. Не твое это дело, не твоя забота!

— Ничего ровно с тобой не станется. И заботиться я о тебе, дураке, буду, потому что если дурака одного по белому свету пустить, так он, словно мышь, пропадет. Подождем мы с тобой, чтобы состоялось зачисление в штат моего жалованья, а там и подадим в дирекцию заявление, что желаем обвенчаться! Александра Михайловича Гедеонова с Павлом Степановичем Федоровым в посаженые отцы пригласим. В шафера возьму балетных во фраках, а в крестные отцы потом самого государя пригласим! Я, пожалуй, заранее его попрошу, благо он ко мне так милостив! Знаешь, послезавтра опять наш «Полковник старых времен» идет, и государь обещал принцев каких-то иностранных с собой в театр привезти. Хочешь, я сама ему скажу, что замуж выйти собираюсь?

Нечаев молча встал и взял со стула свою шляпу. Он видел, что его молоденькая невеста не притворяется, действительно верит в тот светлый вздор, который говорит, и ему как-то мучительно грустно стало и за нее, и за себя. У него как будто стрелой пронеслось в уме убеждение в том, что все это мнимое счастье не даст им обоим настоящего, неподкупного счастья. Как будто молнией обожгло его какое-то странное, почти страшное предчувствие.

— Прощай! — сказал он. — Ей-богу, пора. И тебе завтра рано вставать надо, если ты хочешь действительно к Агафье Тихоновне проехать, да и мне выспаться надо. Плохо я что-то себя чувствую, устал я.

— Это ты от радости, дурашка! — по-прежнему весело и беззаботно прощебетала Асенкова. — Ну, ступай, ступай! До свидания… до завтра! — И она, крепко поцеловав Нечаева, шаловливо вытолкнула его на лестницу.

Проводив жениха, Асенкова собиралась лечь спать, как вдруг в комнату к ней вошла одна из классных дам, та, которая присутствовала в театре с воспитанницами и была свидетельницей милостивого разговора государя с молоденькой дебютанткой.

— Вы не спите, ma chere? — спросила она. — Можно к вам?

Асенкова, не привычная к таким визитам, встретила ее почтительным реверансом.

— Вы что это, чай пили, мой ангел? — продолжала классная дама таким непривычным тоном, что молоденькая шалунья едва могла удержаться от душившего ее смеха. — Дадите и мне чашечку?

— Ах, пожалуйста! — И Асенкова бросилась наливать чай.

Она, наивная до полного ребячества, не могла постигнуть причину той перемены, которая разом совершилась вокруг нее. Ей все казались такими исключительно, такими невыразимо добрыми.

— Вы одна были? Или у вас был кто-нибудь из подруг? — спросила классная дама, принимая из ее рук чашку горячего чая.

— Нет, у меня товарищ был, одновременно со мною выпущенный из училища, артист Нечаев!

— Нечаев, Нечаев… — сказала классная дама, прищурив глаза, как будто что-то припоминая. — Не помню что-то. Он куда же выпущен? В балет?

— Нет! В драму, на выходы пока. Потом, Бог даст, выдвинется. Все случай. Вот как и мне удалось!

— Ну, вы совсем другое дело: вы — талант! Сам государь вас заметил, сказал, что иностранным принцам вас покажет. Что о вас говорить! Что же вам этот Нечаев — родня?

— Нет, пока еще нет, — улыбнулась Асенкова, — но я замуж за него выйду.

— Вы? Замуж за выходного артиста? Вы шутите, моя дорогая?

— Нет, вовсе не шучу. Мы дали друг другу слово, еще когда в школе были, а теперь, когда мне назначили такое большое жалованье…

— Теперь? — повторила классная дама. — Теперь-то именно это и особенно трудно или, скорее, несвоевременно. А впрочем… — И осторожная, опытная особа остановилась, догадавшись, что замужество может быть одним из условий ожидающего молодую девушку необычайного счастья.

Разговор между молодой девушкой и старой опытной девой как-то плохо вязался, и, оставшись одна, Варвара Петровна[2] Асенкова растерянно задумалась обо всем случившемся. Она видела, что во всем, что ей пришлось пережить и испытать, кроется что-то такое, что она полностью понять не может.

Прежде всего она никак не могла понять грусть и недовольство ее милого, дорогого Гриши. Не то чтобы она совсем уже не понимала жизни и всех ее условий: она была развита, как развиты бывают все девушки ее лет, пребывающие на сцене; но в ее скромную и разумную головку никак не могла закрасться мысль о том, что она понравилась государю и что в числе тех поклонников, которыми все воспитанницы театрального училища чуть не с первого класса любят хвастать друг перед другом, может значиться император Николай Павлович! Скажи ей это кто-нибудь так прямо и неожиданно, она умерла бы от смеха. Император Николай Первый — и она, маленькая выходная артистка казенного театра, для которой уже исключительное внимание режиссера должно считаться необычайными счастьем и почетом!

Но она, любя своего Гришу, не добивалась ни этого избрания, ни этой чести. Она была счастлива при мысли, что тотчас после выпуска из школы для них самих настанет пора настоящей службы и получения хотя бы скромного жалованья. Это для нее равнялось мечте о счастье и маленьком теплом гнездышке с любимым молодым мужем, с горячо любимой старушкой матерью; она возьмет ее к себе и окружит тем комфортом, которого она лишена в своей нищенской богадельне. Во всем этом так много счастья, света и покоя!

Лучезарным блеском вставало это скромное счастье в ее молодом воображении. Надо было только достигнуть того, чтобы жалованье на первых порах давало хотя бы малейшую возможность безбедного существования, а тут вдруг такое светлое, неожиданное счастье.

Молодая артистка провела почти бессонную ночь и чуть свет была уже у матери, на окраине города, в бедной, нищенской богадельне.

Старушка сначала испугалась такого раннего появления своей дорогой птички, но узнав обо всех счастливых обстоятельствах, посетивших ее Варю, набожно перекрестилась и в ответ на предложение тотчас же после получения первого жалованья перевезти старушку к себе покорно ответила ей:

— Сначала сама устройся, моя дорогая, о себе подумай хорошенько, а там уже обо мне разговор будет!

О Грише и о близкой свадьбе дочери она, на первых порах, как-то особенно тщательно промолчала. Старушка знала жизнь. Она хотя сама на сцене не была никогда, но знала ее близко и хорошо и смутно понимала, что в жизни ее Вари наступает какая-то существенная перемена.

— Молись, дитятко, молись! — сказала старушка, крестя и благословляя ее перед ее отъездом. — Обо мне не тревожься. Я теперь знаю, что и у тебя все по-хорошему, и буду ждать, когда все выяснится и ты станешь крепко на ноги! Мне что? Я твоей удачей довольна, твоим счастьем счастлива, твоей сытостью сыта! И не трудись больше сама ко мне сюда забираться. И далеко, да и дорого! Деньги беречь надо, на первых порах в особенности. Вот у тебя еще и салопчика теплого нет, справить его надо, а на это денег тоже пойдет немало. Христос с тобой! Ступай себе с Богом! Я сама до тебя доберусь, коли что. А ты себя не принуждай и не тревожь, еще простудишься грехом. Тебе здоровье беречь нужно! Ишь ты у меня добытчица какая оказалась! С тобой нынче, брат, не шути!

И, крестя дочь, она проводила ее до подъезда и далеко еще провожала глазами.

Затем, вернувшись к себе, в свою общую палату, старушка набожно перекрестилась и издали перекрестила ту сторону города, в которой жила ее Варя. Она смутно понимала, что в судьбе ее дорогой дочурки наступила важная, серьезная минута, и горячо молилась за нее.