Желябужские всегда были на виду, службу несли почетную, бывали и ясельничими, и посланниками. Это сейчас в присутствии стариц великих боярских родов бабушка Федора покорно возится у печи, а раньше она, как допущенная в дворцовые покои ближняя комнатная дворянка, сама приказывала ключницам и стряпухам. Она была замужем за думных дьяком Григорием Желябужским. Думный дьяк младший по чину из всех думных людей. Во время сидения государя с боярами, окольничими и думными дворянами в Боярской думе думные дьяки докладывают дела стоя. Но великих бояр и окольничих много, а думных дьяков всего двое или трое, а больше четырех никогда не бывает. В бояре жалуют за великую породу, а в думные дьяки берут за вострый ум. Когда великому государю случится спросить совета у великих бояр, они сидят безмолвно, уставя в пол длинные брады, а думный дьяк всегда знает ответ. Каждый имеет нужду в думном дьяке, а если есть нужда, то и благодарность само собой. Немало скопил покойный муж, вот только в Смуту все пошло прахом, и осталась Федора Желябужская горькой и сирой вдовицей. Но грех жаловаться, главное живы, и слава Богу!

– Видывали мы голод и лютее этого, – приговаривала бабушка Федора, подбрасывая щепу в печь. – При Годунове три года поля не родили. Помню, летняя пора была словно осень, дожди затопили нивы, все вымокло – от колоса до колоса не слыхать человеческого голоса. Дворяне и иные справные люди всяких сословий имели запасы, а подлый люд к третьему неурожаю совсем отощал. Мерли от нестерпимого глада прямо на улице, идешь между мертвецов, а у них изо рта торчит трава, коей они пытались насытится. А иные, прости Господи, пробирались в нужные дворянские чуланы и жадно пожирали говно.

– Божья кара за Борискины грехи! – наставительно заметила старица Марфа. – Настрадались мы, Романовы, от неистовой Борискиной злобы. Ненавидел он нас и боялся как родичей благоверной царицы Анастасии, первой жены царя Иоанна Васильевича. За венец, неправедно добытый, опасался.

Старица Марфа вновь и вновь перебирала в памяти годы опалы. Жили не тужили пятеро братьев Никитичей, сыновья боярина Никиты Романова и племянники царицы Анастасии. Все красавцы и молодцы как на подбор, к православной вере прилежны, к ратной службе усердны, к убогим и нищим милостивы. Замыслил Годунов погубить соперников и объявил, будто Романовы хотели его отравить. Обыскали палаты Романовых, нашли в сенях неведомо откуда взявшийся мешок с колдовскими кореньями. Обвинили братьев в колдовстве и чернокнижии, сослали по глухим местам. Старшего из Романовых – Федора Никитича против его воли постригли в монахи под именем Филарета и отправили в Сийский Антониев монастырь под Холмогорами. Жену его тоже постригли, и она превратилась в инокиню Марфу. Ее сослали в дальний заонежский погост. Келью для опальной боярыни срубили нарочито тесную, чтобы в ней нельзя было ни лечь, ни повернуться.

Вспоминая свои страдания, старица Марфа на мгновение всплакнула, но тут же прогнала слезу, и очи ее блеснули сухой ненавистью:

– Сподобили меня ангельского чина, за то Бога вечно благодарю, но Бориску вовек не прощу. Неисповедимы пути Господни, избрал он орудием мщения Гришку Отрепьева, нашего же, Романовых, боевого холопа. Страдник ведомый, еретик и расстрига Гришка Отрепьев, отступя от Бога, по совету дьявола и лихих людей, бежал в Польшу и объявился там царевичем Дмитрием Ивановичем.

Царевич Дмитрий был сыном Ивана Грозного от последнего брака с Марьей Нагой. После смерти отца царевича сослали в Углич, где он погиб, случайно наткнувшись на нож во время детской игры в тычку. Так объявил Годунов, только ему не поверили. Шептались, будто Годунов подослал убийц к царственному отроку. Иные еще тише и потаеннее шептали друг другу на ухо, будто ошиблись злодеи – убили, да не того. Ну, не глупые же в самом деле были Нагие, знали же они, что сын Иоанна Грозного всегда будет бельмом в глазу для Годунова. Знали и укрыли царевича, а вместо него подставили чужого ребенка, обликом схожего с Дмитрием. Истинный же царевич жив и объявится, едва придет в совершенный возраст. Поэтому, когда в Литовской земле появился человек, назвавший себя чудесно спасшимся Дмитрием, ему поверили.

– Прельстил он своим ведовством и чернокнижием короля и панов, – рассказывала старица Марфа. – Да и в Московском государстве, чего греха таить, многие чаяли самозванца подлинным царевичем. Бориска Годунов умер внезапно, видать, от досады. Царствовал, как лиса, и околел, как пес. Оставил государство на малолетнего сына Федьку, но его удавили во дворце, когда Самозванец с ляхами и казаками подошел к Москве. Въехал Лжедмитрий в Кремль под колокольный звон. Тело Бориски велел выкинуть из храма Архистратига Михаила, царской усыпальницы. Выволокли прах его на сонмище, пихали ногами. Так был наказан наш враг! Зато нам, Романовым, стало легче! Самозванец привечал Романовых, якобы мы были его родичи по царице Анастасии, а я думаю, по старой холопской памяти, как своих бывших господ.

– Холоп он и есть холоп! – вступила в разговор Евтиния. – Не имел Самозванец ни виду царского, ни осанки. Христианских обычаев не исполнял, в мыльне не парился. После обеда не почивал, как всякий добрый христианин, а тайком выбирался из Кремля и запросто гулял по улицам, заходил в лавки серебряных дел мастеров. Ратным делом сам занимался, словно не было для того воевод. Велел построить на Масленицу снежную крепость, посадил в нее бояр и сам водил немцев на приступ. Из пушки палил зело метко, но разве царское дело быть пушкарем? Толковал, что нам, русским, надобно учиться у ляхов, немцев и прочих проклятых латинов и лютеров. Обещал, что за отъезд за рубеж в учение не будут казнить смертью, как всегда бывало. А в чем тут прибыток? Чему учиться у проклятых еретиков? Одно только смущение вере. Но терпели его неистовства, пока Маринка Мнишек не приехала из Польши.

Марья, заслышав имя Марины Мнишек, сразу встрепенулась. О супруге Самозванца толковали разное, и тем притягательнее и загадочнее казалась дочь сандомирского воеводы, ставшая русской царицей. Марья перебила старицу:

– Она, верно, писаная красавица!

– Маринка-то? Тощая и вертлявая вроде тебя, – неодобрительно буркнула Евтиния. – Пигалица росточком, к образам в церкви Успения прикладывалась, так дотянуться не могла, пришлось подставлять скамеечку. Но гонору на три царевны хватило бы. Самозванец, холопская душа, на цырлах бегал пред гордою полячкой. Сколько казны истратил на свадебные подарки! А какие пиры задавал в Грановитой палате! Только для русских людей те пиры были мерзость, а не веселье! Пировали под бесовскую музыку. Дудели в тридцать две трубы и били в тридцать четыре литавры. А чем угощали, поганые! Князь Василий Иванович Шуйский увидел на столе блюдо телятины и не утерпел, сказал Самозванцу, что негоже потчевать гостей гнусным яством.

– Разве телятина заповедная еда? – удивился Миша.

– Как же! – в один голос воскликнули три старухи и громче всех бабушка Федора, помешивавшая в горшке похлебку из вороны. – Шуйский-то после той телятины всем возвестил, что на троне восседает лжецарь и отродье сатаны. Ну, вот и похлебка закипела.

– Помолимся пред трапезой, – призвала Марфа.

Инокини молились истово, отбивая земные поклоны, бабушка Федора беспрестанно крестилась, Миша набожно поднял взор к потолку. И только Марья едва шевелила губами, безучастно произнося слова молитвы и размышляя над необычной судьбой Самозванца и его польской невесты.

Она знала, что все происходило в этой самой комнате с муравленой печью. Палата была на половине Мнишек. Самозванец велел обить стены парчою и рытым бархатом; все гвозди, крюки, цепи и петли дверные покрыть толстым слоем позолоты. Сейчас на голых стенах не осталось ни клочка парчи, ни одного позолоченного гвоздя. Только муравленая печь, да и с той ободрали изящную серебряную решетку. В богатых покоях Лжедмитрий и его супруга собирались провести медовый месяц. Но всего через девять дней после свадьбы против Лжедмитрия был составлен заговор, который возглавил князь Василий Шуйский – тот самый боярин, которого возмутила телятина на свадебном пиру.

Ночью по тревожному набату заговорщики ворвались в пышные хоромы. Лжедмитрий выхватил турецкую саблю, собираясь защищаться, но, увидав, что нападавших слишком много, крикнул Марине Мнишек: «Нас предали! Спасайтесь, сердце мое!». Малая ростом царица спряталась под юбкой своей гофмейстерины, пожилой и толстой полячки. Лжедмитрий выпрыгнул в окошко, выходившее на Житный двор. На его несчастье, внизу был помост, сооруженный для свадебных торжеств. Помост уже начали разбирать, но не закончили работу. Лжедмитрий упал на груду досок, сломал ногу и расшиб грудь. Его схватили и поволокли в хоромы.

В дворцовых покоях дворяне глумились над Самозванцем: «Поглядите-ка на царя всея Руси, – смеялся один, – у нас таких царей секут на конюшне. Скажи, откуда ты родом, чей сын?». Избитый отвечал: «Я сын царя Иоанна Васильевича». Между тем посадские люди, заполнившие Кремль, волновалась, требуя, чтобы царя вывели к народу. Тогда Шуйский, зная переменчивость толпы, мигнул князю Голицыну. Тот выхватил саблю и рассек Самозванцу голову. Но и с рассеченной головой он продолжал шептать: «Я царь ваш!». Тогда вышел один дворянин именем Валуев, двумя головами выше других, зверообразный ликом и страховитый. Валуев наставил на Лжедмитрия пищаль и со словами «Вот я благословлю этого польского свистуна» прострелил его навылет.

Бездыханное тело Самозванца поволокли в Вознесенский монастырь к келье старицы Марфы – в миру Марьи Нагой, матери подлинного царевича Димитрия. Когда Лжедмитрий вступил в Москву, он встречался с ней, как с родной матерью. Почтительно целовал ее руки по польскому обычаю, а она обнимала его и величала родным сыном, спасшимся от рук Годунова. Всем Нагим, как родичам Димитрия, были дарованы великие богатства. Теперь толпа кричала: «Глянь, царица! Скажи, твой ли он сын?» Марья Нагая возопила со слезами: «Ныне не знаю его, окаянного! Называла его своим сыном, страха ради смертного!»