Видать, в суматохе кто-то из слуг не удержался от соблазна и прибрал индийские шахматы. Правда, зять божится, что царь сам подарил их Тимохе. Оно, конечно, Иван Васильевич был непредсказуем. В гневе мог посадить на кол, а в добром расположении осыпал золотом. Надо верить словам родни. Странно только, что Хлоповы никогда ранее не хвастали подобной диковинкой, хотя знали, что Федор Желябужский великий охотник до игры в шахматы. Зачем же сейчас показали драгоценный ларец? Иван Хлопов как будто прочитал его мысли и ответил на немой вопрос:

– Последние времена настали! – вздохнул он. – Жена отписала из Коломны, что двор и службы сгорели. Надобно продать ларец, дабы поднять хозяйство. Сейчас в Москве настоящую цену не дадут, а уж в Коломне подавно. Ты ведь, Федор Григорьевич, в Варшаву едешь? Сделай милость, продай шахматы кому-нибудь из королевских людей. Я тебе доверяю по-родственному, знаю, что ты в полушке не обманешь!

– Отчего не продать! – радостно потер ладони подьячий. – Я подсоблю Федору Григорьевичу. У меня в Варшаве имеются знакомые жиды, они какую угодно вещь продадут, купят и снова продадут.

– Ладно! Оставь ларец. Там поглядим, что делать с шахматами, – сказал Желябужский.

– Век не забуду! А теперь не обессудь, Федор Григорьевич. Надобно догонять товарищей!

Хлопов взмахнул плетью и повернул коня, даже не попрощавшись с дочкой.

– Погоди! А с Машкой как же… – крикнул дядя, но Хлопова и след простыл.

Уж на что посольская служба приучила Федора Желябужского скрывать свои мысли и чувства, но тут он не сдержался. Выругаться не выругался, но угодников божьих помянул с таким чувством, что стоило любой площадной брани. Только мысль о драгоценных шахматах несколько смягчила посланника. Излив свой гнев, он пожаловался подьячему:

– Видал ясного сокола? Вот такие у меня родственники! Теперь надобно найти в слободе семьянистых, зажиточных людей с белой избой для дворянской дочери.

Несколько покалеченных воинов, оставшихся караулить белокаменную крепость, крепко разочаровали посланника, объяснив, что зажиточных людишек в слободке испокон века не водилось, а ныне все померли с голоду. Так и лежат по полатям с Покрова, дожидаются весны, когда их можно будет похоронить по христианскому обычаю. Посланник все же велел поискать живых. Высокая дамба подпирала рукотворное озеро, за глубоким оврагом располагались хозяйственные службы, конюшенный двор и лебяжий дом, где когда-то откармливали лебедей для царского стола. Но в лебяжьем доме царила тишина. Озеро было покрыто толстым льдом. Тихо поскрипывали от слабого ветерка распахнутые двери курных изб. Стрельцы заходили в избы, но всюду у стылых печей лежали заледеневшие тела. Слободка вымерла голодной и озябла студеной смертью.

– Может, Ивана подождать! – вслух размышлял Федор Желябужский.

– Ты что?! – подьячий замахал длинными рукавами шубы. – Немочно ждать, дело государево!

– Ничего не поделать, надо сестрину с собой брать, – сказал Федор после долгого раздумья.

Подьячий закатил глаза от ужаса.

– С посольством девку???!!! При свидетелях говорю: я к тому делу не причастен. Однако внемли моему совету. Ты в посольских делах человек опытный, не спорю. Но ездил только к персидскому шаху. В его землях порядок, посольского человека никто не дерзнет обидеть. А в Польше народ дикий и вольный. На ляхов и раньше управы не было, а ноне совсем оборзели. Ей-ей, отобьют девку! Переодень ее в мужское платье, она статью как отрок, авось никто не разглядит.

– Грех ведь!

– А снасильничают девку на твоих глазах, лучше будет? В еретических землях нельзя не согрешить. У меня и платье подходящее имеется.

С этими словами подьячий вытащил тюк одежды и проворно развязал его. Марья подалась вперед, с интересом рассматривая платье. Подьячий картинно, словно бойкий купчишка, бросил перед ней мужские порты, высокие сапоги, вышитые по верху травами, красный кафтан и к нему лазоревый кушак. «Точь-в-точь такой кафтан был на Марине Мнишек в день казни ее сына», – подумала девушка. Дядя тоже что-то признал.

– Погоди, так это…

– Маринкино платье и есть, не сомневайся, – хихикнул подьячий. – Ты же знаешь наших в Посольском. Звонкой монеты дали в обрез, а взамен наделили разной рухлядью, что осталась от государевых преступников. Велели в Варшаве послать на базар верного человека, чтобы продал подороже якобы от себя. Сказали, что покроем посольские нужды.

– Поди, Маша, в избу, переоденься, – только и нашелся сказать Федор.

Марья выпорхнула из возка со свертком одежды. Изба, в которую она вошла, была устроена как все крестьянские поземные, или черные, избы. Общая сень на деревянных столбах соединяла повалушу или горницу, которая являлась летним жильем. У богатых гостей, дворян и бояр над сенями часто устраивались светелки с красными окнами, а позади сеней прирубались чуланы, каморки и задцы для челяди. В крестьянских избах под горницей устраивалась глухая подклеть для скотины. За дверью подклети обычно слышалось мычание и блеяние, но сейчас там стояла такая же мертвенная тишина, как в лебяжьем доме.

Марья прошла через сени. В темноте угадывалась печь, занимавшая половину помещения. Марья нащупала рукой заволоку у низкого потолка. Через узкую щель из курной избы уходил дым. Называлось окно заволочным, потому что его заволакивали, или задвигали доской, когда печь протапливалась. В белых избах имелись дымницы – деревянные трубы, но в бедных избах топили по-черному, не обращая внимания на едкий дым и сажу, лишь бы было тепло.

Марья отодвинула закрышку волокового окна, и тонкий солнечный лучик пронзил мрак курной избы и высветил полати, на которых, оскалив зубы и задрав к потолку закоченевшие когтистые руки, лежал мертвый мужик. «Свят! Свят!» – по привычке прошептала девушка. Полагалось испуганно шептать при виде покойника, хотя какой там испуг, если Марья на своем коротком веку повидала больше мертвых, чем живых. Она скинула с себя опашень и летник, оставшись в одной рубахе. Ей не хотелось пачкать чистое платье, но в курной избе все было покрыто толстым слоем сажи. Она осторожно повесила опашень на окаменевшие руки покойника, чтобы платье не касалось закопченных стен.

Теперь надо было надеть мужское платье, но от этой мысли Марье стало жутко, как никогда в жизни. Она стояла босая, не в силах решиться, и только когда ступни заледенели от холодного земляного пола, она зажмурилась и натянула мужские порты. Высокие сафьяновые сапоги показались тяжелыми, зато кафтан пришелся впору. Марья сняла девичий венец и спрятала косу под меховой колпак, крытый сукном. Вот и все! Она подошла к двери. Сердечко отчаянно колотилось. Разве можно было предстать в таком виде перед дядей и его товарищами? Еще раз перекрестившись, девушка вышла на белый свет.

Ее появление вызвало веселье. Стрельцы, не смущаясь посланника, заржали, словно стоялые жеребцы: «Была девка, стала парнем! Эй, косу спрятала или остригла?» Марья, не чуя ног, юркнула в возок. Спасибо дяде, который поспешил прервать обидное веселье, приказав стрельцам трогаться в путь.

Небольшой отряд разделились надвое. Несколько стрельцов на рысях отправились впереди посольского возка, другие гуськом пристроились сзади, чтобы оградить посольских людей от неожиданного нападения из засады. Марья забилась в угол, прикрывшись дядиной дорожной епанчой. Казалось, она дремлет. На самом деле она чутко прислушивалась к разговору, который вели дядя и подьячий. Многое из мудреных речей она не разумела, но тем любопытнее было слушать про чужие страны и обычаи. Подьячий, поглядывая на дремлющую девушку, говорил Желябужскому:

– Подошло ворухино платье твоей сестрине. Лишь бы в Варшаве никто не опознал Маринкину одежу. Добро, что казаки выдали Маринку и Заруцкого. Ведь она из Астрахани наладилась в Персидскую землю убежать! Шахаббасову величеству в жены напрашивалась. А правду говорят, что у шаха Аббаса пятьсот жен? Как он с ними справляется? Знать, богатырь из себя.

Желябужский как всегда отвечал с осторожностью:

– Жен шахаббасова величества не видывал и не считывал, а шах Аббас обличья и сложения среднего, платье носит самое обыкновенное из крашенного сукна, не отличишь от простого ратника. В Исфахане нас с думным дворянином Жировым-Засекиным звали на пир в шахский дворец в честь победы над турками. Мы надели полукафтаны, на них по два кафтана побогаче: снизу шелковый, сверху подбитый на соболиных пупках, потом шубы на черных лисицах, на голову тафью, на тафью колпак на куницах, на колпак шапку горлатную соболью. Жара в Исфахане нетерпимая. Взопреешь весь в мехах, пот ручьями течет за ворот, кажется, в геенне огненной легче. Но даже застежку расстегнуть нельзя, дабы государевой чести не учинить порухи!

– Вестимо, – кивнул головой подьячий. – Шубу скинешь, потом с тебя в Москве кнутом шкуру спустят.

– Привели на пир пленного турка. Он огляделся: все сидят в простом платье, одни мы, русские, в богатом наряде. Принял меня за шаха, кинулся в ноги вымоливать пощады. Шах Аббас много смеялся. Потом шаху принесли саблю в ножнах, обделанных арабским золотом, он выхватил клинок и одним ударом срубил турку голову. Вот он каков! И весел и строг!

– Знатно потчевали?

– Грех жаловаться! Как вступишь с посольством в персидскую землю – до самого отъезда ты шахов гость, каждый день для тебя двух баранов режут, а по праздника быка.

– Знатно! – вздохнул подьячий. – А на Французской стороне с кормом для послов добре скудно. Были в Бардиусе, город украинный, а король в нем с немалыми людьми, вот и утеснение. Отвели для постоя двор невеликий, а корма ключник принес курам на смех. Мы ему говорили, что не токмо всем нам, одному толмачу проняться нечем. И ключник против тех наших речей ничего не говорил, токмо приносили корму по тому ж всего шесть дней, а после и того не приносили.

– Отчего король в украинном Бардиусе, а не в стольном Парисе? – спросил Федор Желябужский.

Подьячий с готовность начал объяснять, щеголяя тонким знанием заграничных дел: