Когда темнота обступила Алекса со всех сторон, он ощутил знакомую панику, проникающую в него. Комната, где находилась его мать, стала так далека, гораздо дальше, чем разделяющая их дверь; было холодно и безлюдно, как в мрачном пейзаже кошмарного сновидения, полного угрожающих очертаний. Рыдание назревало в груди ребенка, все нарастая и нарастая, пока не переполнило его всего. Но он пытался удерживать все это в себе. Его отец как-то сказал ему о том, что случается с мальчиками, которые всегда кричат как маленькие девчонки: такие мальчики сами превращаются в девочек, вот что с ними случается. Мрак был осязаемый, гнетущий, удушающий. Освобожденное от телесной оболочки лицо помешанной проникало в комнату, оно имело странное, знающее, смеющееся выражение. Да, да, было нечто, что она знала, нечто ужасное и невыразимое, что она видела в темноте пространства и к чему она одна имела доступ. Лицо помешанной становилось лицом его матери, утрачивая, правда, материнскую доброту и ласковость, оно тоже становилось неумолимо знающим, выражение трагической муки застывало в ее глазах, будто она тоже знала нечто, чего он знать не мог. Его мать, которая любила его и заботилась о нем, была теперь так далеко от него, в другой комнате, и совершенно недоступна. Потом ее лицо удалялось с ужасающей быстротой, утопая в разливающейся темноте. Он был существом, отторгнутым от нее, выкрученным из ее объятий, он был существом, которое кроваво вырвано из ее тела и унесено волнами мрака. Он натягивал на себя одеяло и пытался прогнать эти видения, плотно стискивая веки. Но под веками темнота разрасталась и становилась еще гуще, почти сплошной, и не имела конца, она растягивалась так далеко, что, наверное, доходила до луны и шла еще дальше, и лицо его матери удалялось и удалялось в это бесконечное пространство. Паника выхлестывалась из него как рвота, ее невозможно было больше подавлять, она протискивалась по его глотке наружу, и он начинал рыдать и звать изо всех сил:

— Мама! Мама! Мам…

Если бы только она скорее пришла к нему, если бы только она могла скорее прийти! Он кричал долго, но никто не приходил. Он слышал глухое бормотание в той, другой комнате, он слышал движения, скрипы. Значит, она слышит его. Но она не приходит. Он совершенно один. Паника становилась все больше, он был гоним ею, он таял, как снеговик на солнце, он становился ничем. Дверь наконец растворилась, и в свете, падающем из другой комнаты, он увидел отца, идущего к нему с сердитым лицом:

— Из-за чего весь этот крик?

— Я хочу к маме, — требовал ребенок.

— Тебе приснился страшный сон?

— Мама! Где мама? — всхлипывал он.

— Твоя мама, Александр, тяжело работает. Она тоже имеет право какое-то время поспать.

Его отец медленно вошел и сел на край кровати, неожиданно в его взгляде появилась нежность.

— Страшно?.. Хм… Что тебя здесь пугает? Когда ты вырастешь, ты обнаружишь множество всего, чего надо бояться, это несомненно. Но чего тебе страшиться в темноте? Темнота ведь не причиняет тебе боли. Ты баламут. Твоя мать изнежила тебя. Балует все время. Скажи мне, Александр, каким образом ты собираешься стать человеком, если ты часа не можешь без своей мамы, не можешь побыть один в темноте даже пяти минут? Когда ты вырастешь и станешь взрослым, тебе придется быть в темноте одному все время. Или ты хочешь всю жизнь оставаться маменькиным сынком, все время зовущим мамочку? Ты должен быть сильным. Надо иметь определенную жесткость, иначе в этом мире ничего не добьешься. Ничего.

Оскар поднял мальчика с постели, посадил его к себе на колени и осторожно, уголком простыни вытер его слезы.

— Знаешь, Александр, твои папа и мама тебя очень любят. Все, что мы делаем, мы делаем для тебя. Мы хотим, чтобы у тебя была хорошая жизнь. Но твоя мама не может быть все время с тобой. Ты ведь сильный мальчик и должен понимать это. Договорились? Теперь тебе лучше, да? Ну-ка давай укладывайся и спи.

Ребенок, казалось, успокоился, и Оскар поцеловал его и уложил в постель.

— Я зажгу тебе лампу, тогда ты не будешь бояться.

Оскар вышел из комнаты и вернулся через несколько минут, в течение которых Алекс слышал его перешептывания с мамой. Он вернулся с зажженной керосиновой лампой.

— Ну вот, теперь ты будешь хорошим мальчиком. Больше не станешь кричать, а?

После того как отец вышел, Алексу некоторое время было полегче, ужас, порождавший панику, исчезал, но страшную, все еще причиняющую боль пустоту внутри него могла изгнать только его мама, а она не пришла к нему, она не пришла, когда он так отчаянно в ней нуждался. Он лежал без сна, прислушиваясь к малейшему шороху. Вскоре он начал слышать движения и звуки, доносившиеся из той комнаты, где его родители тоже не спали, и позднее он услышал, как его мать вскрикивает, будто от боли. Он знал, в той комнате происходит нечто невыразимое, это могло быть что-то ужасное, что заставляет его мать вскрикивать так странно: возможно, та помешанная знала, что это такое, возможно, что это было нечто, отчего она стала сумасшедшей и отчего появился на ее лице этот странный, знающий взгляд, — это, наверное, так ужасно, что если узнаешь об этом, сам сойдешь с ума. Когда он в конце концов впадал в сон, его посещал один из повторяющихся кошмаров. Ему снилось, что он служит в гарнизоне, который вот-вот будет атакован. Неприятель подходит, армия приготовилась к защите. На Алексе форма офицера, но у него нет пистолета. Он идет в арсенал и говорит там, что, раз он офицер, ему полагается пистолет. У всех других офицеров пистолеты были. Но в арсенале ему с ухмылками сказали, что они ничего не дают кому попало. Неприятель подошел очень близко. Тогда Алекс обратился к старшему офицеру с жалобой, что ему не дают пистолета, хотя он офицер, но они отчетливо назвали его кем попало. Старший офицер со странным, знающим выражением на лице, с таким же, как на лице помешанной, согласился, что Алекс имеет право на пистолет, но после этого он издевательски засмеялся. Алекс пошел по улицам, где было полно неприятельских войск, марширующих колоннами и колющих штыками всех, кто попадется им на пути. Тротуары забиты мертвыми и истекающими кровью. Алекс спрятался в канаве и наблюдал кровопролитие, происходившее со всех сторон. В отдалении горели костры, улицы были полны кричащих в панике женщин. Он видел, как некоторые из них были распороты неистовыми штыковыми выпадами. Алекс был сильно возбужден, потому что не знал, где его мать и в безопасности ли она. Какая-то женщина лежала на земле со вспоротым животом, и из ее окровавленных кишок выползал кричащий младенец. Алекс побежал, толчками и пинками прокладывая путь через плотно забитые людьми улицы. Он разглядел в отдалении свою мать, стоящую на неком возвышенном месте земли, она ломала в великой тревоге руки, она звала его. А он звал ее, но она не слышала, и хотя он прилагал огромные усилия, стараясь пробиться к ней, приливы и отливы панически мечущихся женщин уносили его все дальше и дальше от нее. Противник перемешался с толпой, коля штыками всех подряд. Алекс твердил про себя: "Если бы у меня был пистолет, если бы у меня был пистолет". Один из неприятелей оказался рядом, на расстоянии шага от него, и другие тоже его окружили, он попал в западню. Штыки были выровнены и направлены на него, и вот они протыкают его, и он чувствует, как они проникают в его плоть, и знает, что должен умереть, и еще, так как он знал о существовании смерти, он понимал, что он жив и что он спит, он знал, что может спастись, надо только проснуться или переменить сновидение. И вот он был в темном пространстве, и поезд грохотал наверху, над ним. Он попытался вернуться домой, в свою квартиру, где, как он знал, он найдет спасение, но улицы были полны народа и один из этой толпы крался за ним, и Алекс не знал, кто именно. Он приближался к дому, все время с содроганием ощущая преследование незнакомца. Этот человек хотел убить его или сделать с ним что-то еще более страшное, но Алекс не мог спрятаться от него, потому что он не знал, от кого именно ему прятаться. Алекс шел очень долго и достиг своего дома, он оказался в дверях, и теперь, ужасаясь, ждал в темноте на лестнице. Дверь была открыта, и тот человек очень медленно приближался; Алекс видел, что это был кто-то совершенно ему незнакомый, но он вдруг, с внезапно пришедшим глубоким страхом, понял — этот человек пришел за ним. Хотя раньше он его никогда не видел, он сразу узнал в нем своего преследователя, ведь это тот самый неизвестный, что всегда возле него во всех его сновидениях. "Это за мной", — подумал он. Да, это за тобой. Преследователь знал нечто, некую ужасную тайну, которую нельзя вместить в мозг, потому-то у него такой странный, знающий взгляд. Необъяснимое знание придавало его лицу особенное, издевательское выражение. Казалось, он говорит: "Ага! Ты не знаешь? Нет, не знаешь. Но я — знаю, я знаю".

Когда он подошел совсем близко, Алекс выхватил свой пистолет и нацелил его в приближающегося человека, но тот ничуть, казалось, не обеспокоен, продолжая приближаться, и выражение на его лице оставалось неизменным. Алекс нажал курок, но ничего не случилось, он снова и снова нажимал на курок, но пули не вылетали. Он знал, теперь не избежать схватки с преследователем, но ее можно было отсрочить, если проснуться, надо только успеть проснуться. Это была смерть, которую он узнал еще раньше, в разных формах она являлась ему в снах, и всегда Алекс был преследуем и гоним, и потом приходил этот кошмарный момент противоборства с преследователем, и это противоборство в разных снах всегда происходило по-разному, а поэтому мальчик никогда не знал, что будет на этот раз, и все никак не мог узнать своего преследователя в тот миг, когда он появлялся, а узнавал его в самом конце…

Утром у Алекса поднялась температура, и когда мать накормила его, мальчика вырвало. Продолжительная рвота очень его ослабила. Всякий раз, как его начинало тошнить, мать придерживала его голову над горшком, сжимая ладонями его лоб, будто так она могла выдавить из него болезнь. Потом она поила его несладким чаем. Унимая лихорадку, она кипятила несколько простынь, выжимала их досуха и, с головы до ног укутав ребенка, накрывала его до подбородка одеялом. После приступов рвоты она протирала его грудь и лицо уксусом и держала салфетку, смоченную уксусом, возле его ноздрей. Все время она смотрела на него большими, страдающими глазами, всю ночь сидела над ним, задремывая урывками и сразу просыпаясь, когда поднимающийся жар заставлял ребенка метаться и стонать. Приходил доктор, измерял температуру и пульс, улыбался, проверял рефлексы мальчика, царапая ступни его ног чем-то острым, хмурился, опять улыбался Леушке, бормотал что-то успокаивающее и говорил, что придет снова, на следующий день. Что Алекс запомнил навсегда, так это какое у его матери во время его болезни было усталое, трагическое лицо, и, хотя она и старалась, для пользы больного, смотреть веселее, она не могла согнать с лица донимающие ее страхи. На третью ночь температура поднялась за сорок, и сквозь бред и жар он видел мать, стоящую над ним как часовой; она ломала руки, трагически качала головой, кусала нижнюю губу и, глядя вверх, в потолок, вымаливала Божьей помощи словами немецких молитв, бесчисленное множество раз повторяемых ею в ритме псалмов. Она глубоко вздыхала после каждого стиха, выкрикивая что-то и, подхлестываемая тем жалким состоянием, в котором находился ее ребенок, молилась все неистовее, а на лице ее было такое выражение, от которого ему становилось еще хуже, и ее голос напрягался еще и еще сильнее.