— Итак, теперь ты его единственная жена.

— И навсегда останусь ею, пока мы не умрем.

Диона нутром, холодком, пробежавшим по коже, ощутила правоту ее слов.


Луций Севилий, гаруспик, сидел на пирушке сенаторов. Более трехсот лож были расставлены в огромной зале — она могла бы вместить одновременно несколько разных пирушек, не мешающих друг другу. Ложа, расположенные по кругу, соприкасались со следующим кругом, и в каждом были свои слуги, музыканты, танцоры или более экзотические увеселения. Отмечали конец брака-альянса Антония и начало нового Рима, находившегося сейчас и на холмах Акрополя, и на семи холмах самого Рима.

Антоний все еще называл себя триумвиром, хотя Лепид был изгнан, а Октавиан сам сложил с себя титул. Но это было фиговым листком, покровом, наброшенным на правду, как и встреча с сенатом и декрет по надлежащей форме.

Правда же заключалась в том, что Антоний теперь — не римлянин. Он не привел Клеопатру на пир, как и на заседание сената, но ее присутствие ощущалось всеми почти зримо. По римским законам, она не считалась его женой, но фактически являлась супругой царя, царицей. А Антоний — во всем, кроме титула — был царем.

С ложа Луция был виден круг лож, где главенствовал Антоний, и он сам на почетном месте. В сенате его увенчали лавровым венком; он носил его до сих пор, хотя листья уже начали осыпаться. Тога соскользнула с его плеча, но он не обращал на это внимания, больше не заботясь о достойном виде, разгоряченный и расслабленный вином и хорошей компанией друзей. Он рассмеялся чьим-то словам — громкий довольный хохот с отголосками львиного рыка перекрыл все голоса.

Окружавшие его вели себя очень шумно и хохотали громче всех. Это было неудивительно для людей, знавших Антония. Он умел заставить мужчин смеяться — и любить его.

Луций, наоборот, сидел в компании самых тихих и спокойных младших по возрасту сенаторов, отличавшихся склонностью к философии, он не поддерживал общего разговора, наблюдая за пирующим Антонием, как наблюдал за ним в течение долгих лет: во время войн и мира, в Греции, Азии, Александрии. Даже в Риме — давным-давно…

Антоний справлялся с годами отлично — как и с вином, которое обильно вливал внутрь. С тех пор как он впервые призвал царицу в Тарс, тело его чуть-чуть располнело, а волосы немного поредели и посветлели. Вино было крепковато для него: он смеялся громче и жестикулировал энергичней, чем обычно. Да, Антоний по-прежнему красив, силен и, несомненно, лидер среди мужчин.

Сердце Луция слегка забилось и сжалось. Здесь находилась добрая половина Сената Рима. Здесь были консулы — во всей своей славе. Здесь был Антоний, к ногам которого они сложили свои почести и преданность — или по крайней мере страх.

Но здесь — не Рим. Эти стены, эта земля были Афинами — Грецией. Воздух казался странным, чужим, а силы, гнавшие его, — незнакомыми, возможно, даже чужеродными. Их породил не Рим, и Рим не знал их.

Чувство, шевельнувшееся внутри, не имело никакого отношения к преданности и поискам справедливости. Луций ни на минуту не чувствовал себя виноватым из-за того, что, вопреки законам Рима, взял в жены чужестранку, но… за это же он осуждал Антония. Луций понимал силу любви и неизбежности, но Антоний хотел власти над Римом. Луций не стремился к власти — он жаждал только мира и покоя, и брак его никому не угрожал, тем более Вечному Городу.

Он взглянул на Антония и внезапно ощутил нечто похожее на отвращение — хотя, конечно, отвращением это не было. Просто Греция — не Рим. Луций не хотел бы, чтобы все собравшиеся здесь правили им от имени Roma Dea: сенаторы, пьяные или протрезвевшие, консулы, вторившие каждому слову Антония, сам Антоний, находящийся в центре внимания, сделавший себя царем Востока. Антоний постоянно подчеркивал, что он — римлянин, но неизменно выбирал Восток — и Египет.

Конечно, выбор этот был подсознательным. Правильнее сказать: Антоний грезил, будто остался верным своему городу, не предал своих великих идеалов. Но Восток завоевал, покорил его, и он принял правила этой страны, египетские обычаи, египетское платье; стал супругом великой царицы Египта. Даже пир этот был римским лишь в том, что пирующие надели тоги. Почти все разговоры велись на греческом, и все увеселения проходили на эллинский манер.

Луций встал. Никто не поинтересовался, почему он уходит. На пиру, где вино течет рекой, люди всегда приходят и уходят, в соответствии с требованиями организма. Конечно, некоторые сенаторы из присутствующих здесь охотно поговорили бы с ним о том, о сем: о войне с Иллирией, например, или о последних сплетнях с Палатина. Но Луцию не было до них никакого дела, и он уклонился от подобных разговоров.

Весь город праздновал освобождение Антония от союза с Октавианом — союза, почетного больше с виду, как замечали умные люди, чем по сути. Антоний велел раздать народу вино и хлеб. Об остальном им предстояло позаботиться самостоятельно. Веселье рождалось само по себе, веселье ради веселья — и мало кто задумывался о его поводе.

Римляне поймут, даже самые тупые из них…

Луций вдруг остро затосковал по городу, который он без сожаления оставил столько лет назад.

В конце концов Антоний вернется в Рим, должен вернуться — если надеется стать его властелином. Но такая перспектива не успокаивала. Антоний в Риме — это значит конец Рима, по крайней мере, каким он был. Царь Востока не задержится там — он лишь потребует Вечный Город себе, получит соответствующие полномочия и вернется туда, где останется его сердце — на Восток.

Было невыносимо думать об этом.

Луций бродил по улицам чужеземного города, затерявшись в его толпах — поющих, кричащих, шумящих; людской поток носил и таскал его повсюду, пока он не перестал понимать, где находится. Он потерял тогу; вместо нее на плечах оказался паллий, пропахший чесноком и еще чем-то противным. Каким-то чудом у него сохранился кошелек, в котором позвякивали пригоршня драхм[86], пара оболов и амулет Баст, покусанный Мариамной.

Где-то почти под утро, по-видимому, возле Пирея, Луций остановился. Дул ветер, принося зловоние из Афин и свежесть с моря. Женщина пела на незнакомом языке, слащавом и напевном, но с привкусом гнева. Он огляделся по сторонам. Было еще темно, лишь над дверями таверны горел светильник. Не было ни звезд, ни луны — только ночь.

— Это не Рим, — сказал он по-латыни, что само по себе явилось вызовом. — Это — Восток, который покорил Рим.

37

Закатное солнце, наполовину скрытое тучей, бросало длинные лучи на Коринфский залив. Вода казалась золотом на черном — золотом, чуть тронутым кровавым оттенком и оттененным серебром гребней волн, гнавших ветер с запада. В гавани внизу волны омывали крепостные стены. Корабли с острыми мачтами и сложенными парусами, качавшиеся на якорях, противились приходу ночи.

Антоний стоял на стене, плотно завернувшись в плащ — ветер был холодным. Сегодня он пожелал надеть простую скромную одежду и невзрачный плащ и стать еще одним зевакой на городской стене. Стража держалась от негр на почтительном расстоянии. Несколько друзей, сопровождавших его, казались непривычно спокойными и притихшими.

Клеопатра в одеянии, отличавшемся подобием простоты, стояла, держа Антония под руку, и смотрела на воду. Солнце светило прямо в лицо, золотя своими лучами его черты, но царица едва ли замечала это. Свет был ее стихией. Она слегка улыбалась — ей нечего было страшиться. Да, приближалась война. Весь Рим гудел слухами, что Октавиан вступит в открытую борьбу с Антонием ради благополучия Roma Dea. Конечно, так думать не следовало — нельзя было даже допустить подобную мысль. И поэтому Рим придумал некую уловку, из собственного страха и слепоты создал себе врага и назвал его Клеопатрой.

Рим объявил войну Клеопатре — не Антонию, конечно же, нет. Но Клеопатра была Антонием, а Антоний — Клеопатрой. Любое существо, которое могло шевелить мозгами, понимало это.

Но, назначенная на роль заклятого врага Рима, объект всеобщего осуждения и презрения, царица была слишком невозмутима. Слегка прижавшись плечом к своему царственному супругу, сплетя пальцы с его пальцами, как влюбленная девушка, она наслаждалась прогулкой прохладным вечером по городской стене, над морем цвета свежей чистой лазури. Ее голос звучал мягко, с нотками смеха, но слова, которые она говорила, не могла бы произнести ни одна обычная женщина:

— Все отлично, и иначе и быть не может. Восточное море безопасно — из-за цепочки крепостей. Врагу ничего не остается, как только стоять на берегу Италии и поливать нас бранью, грозя кулаком.

— От Керкиры до Киренаики, — задумчиво проговорил Антоний. — Да, в этой части Внутреннего моря мы в безопасности. Наше положение достаточно надежно. Но не стоит обольщаться. Октавиан может оказаться противником посерьезнее, чем злобная зубастая собака — пустолайка, каким он нам кажется. Мне сообщили, что у него мощная армия. И флот.

— Такие же суда, как и у нас? — Клеопатра иронично покачала головой. — Не может быть! Рим могуч своими легионами, но он никогда не чувствовал себя спокойно на море. А эллины в Египте привыкли к морю с незапамятных времен. Египтяне плавали на ладьях по Нилу: иногда даже жили на них, просто ради радости скользить по воде. Ни один римский флот не сравнится с нашим.

— Возможно, ты и права. Но зато у них есть Агриппа. Такого флотоводца я не встречал никогда, а я много повидал, ты сама знаешь. Он лучше твоих флотоводцев, о моя владычица Египта.

— Даже величайшему в мире флотоводцу нужны корабли. Вероятно, нас не назовешь непобедимыми. Но мы сильны — и в этой войне будем победителями.

— Все во власти богов, — сказал Антоний и внезапно, ошеломляюще внезапно, улыбнулся. — Мы так долго ждали, прежде чем решились бросить вызов Октавиану, столкнуться с ним лицом к лицу. И как далеко, по-твоему, мы должны зайти в своих действиях? Может, имеет смыл выйти из укрытия и двинуться на запад — перенести войну в Италию?