Вскоре пение заглохло: воины с трудом пробивались сквозь снег, а когда солнце взялось за работу и колонна растянулась по дороге от Атропатены — и сквозь глубокую вязкую грязь. К вечеру грязь подморозило, а к закату она стала как железо.

А потом появились враги.

Позднее Луций Севилий немногое мог вспомнить об этом долгом жутком походе. Двадцать семь дней, как они подсчитали — если только вообще можно было сохранить силы и мозги, чтобы считать, — шли воины Антония от Атропатены до глубоких стремительных вод Аракса, бешено несшегося между Мидией и Арменией. Они пережили восемнадцать сражений — сражений в полном смысле слова, — а также бесчисленные стычки и бесконечную спешку, в попытках увернуться от мидийских всадников и парфянских лучников — то, чего не успевал враг, доделывали сама местность и воздух, отравленный болезнями. Мужчины падали и на полях боя, и на марше.

Луций потерял коня в третьем сражении — или в четвертом. Он не просил замены — другие нуждались в лошадях больше. Недуг уже подкрадывался и к нему, но он не отдавал себе в этом отчета: воинов постоянно трясло от жара — а он еще мог идти. Опустив голову, Луций Севилий упрямо шел вперед, стараясь особенно не расслабляться — случай еще одной, новой, неожиданной битвы.

Лихорадка сражала их так же часто, как удары меча или полет стрелы, их тошнило на снег.


— Луций! Эй, Луций Севилий!

Он поднял голову, тяжелую как камень, — египтяне говорят, что даже мертвый должен отозваться на звук своего имени. Что-то массивное нависло над ним. Медленно он распознал всадника на коне: огромный цветущий мужчина — несмотря на лишения, — большой черный конь…

— Антоний, — слабо проговорил он.

— О боги! Да ты кошмарно выглядишь! — сказал властелин Восточного мира. Они уже приблизились к границам Мидии. — Тебе худо?

— Ничего страшного. Я вполне могу идти дальше.

Он бросил взгляд искоса: Антоний сиял — в прямом смысле слова, словно солнце над тучами. Луций подумал, что сверкают его золотые доспехи, но сегодня не было солнца, лучи которого могли бы зажечь такой огонь. Облака набухли от снега, и первые хлопья уже падали вниз.

Антоний что-то говорил, но Луций не мог сосредоточиться, чтобы разобрать слова. Потом он понял, что внезапно очутился наверху, затем ощутил под собой коня — а Антоний смотрел на него снизу вверх. Он поглядел на свои руки, оказавшиеся на густой черной гриве, и затем — на лицо Антония.

— Нет, — только и смог произнести он.

— Брось, — отмахнулся Антоний. — Да и потом, я ведь тебя знаю — ты можешь ехать верхом и во сне, я видел. Только не слишком бей его по бокам. От этого он взвивается на дыбы.

— Я не… — начал Луций Севилий.

Но Антоний уже ушел, смешавшись со строем легионеров — он похлопывал по плечу то одного, то другого и улыбался, подбадривая своих солдат. Луций, усаженный на жеребца триумвира, не находил достойного способа спуститься вниз. Все, кто не смотрел на Антония, разглядывали его с весьма недвусмысленным выражением. Похоже, кое-кто даже смотрел так, словно ему следовало бы снести голову за столь щедрый дар полководца.

Возможно, он еще долго раздумывал бы над этим, но конь Антония закусил удила и понесся вперед. Однако Луций Севилий не упал; Антоний был прав — он мог держаться в седле, что бы ни вытворял жеребец. Это он умел делать отменно.

Черный конь Антония ринулся туда, где привык находиться всегда — во главу армии. У Луция кружилась голова от лихорадки; он был слишком слаб, чтобы сопротивляться, и пришлось подчиниться. Но теперь, по крайней мере, он мог сидеть прямо, и дурнота немного отступила. Не посади его Антоний на коня, неизвестно, сколько бы он еще протянул.

Однако теперь он стал неплохой мишенью для врага, и если его подстрелят, преимущества его нового положения явно потеряют свою прелесть. Но что толку об этом думать, если все равно ничего не изменить, как сказала бы Диона. Луций даже словно слышал ее слова.

И еще — он физически ощущал, что рядом нет теплых рук, обнимавших его, тепла ее тела, на котором покоилась его голова. Больше он ничего не хотел — мысль, порожденная лихорадкой, была необычайно ясна — с тех самых пор, когда впервые увидел ее в Тарсе, на корабле Клеопатры.

Если только он доживет до того дня, когда снова увидит Диону, то ни за что не позволит ей отказать ему. На сей раз — нет. Каким же дураком он был, с места в карьер сделав ей предложение, сразу же, не дав опомниться, привыкнуть к мысли, что она снова видит его после такого долгого отсутствия. Надо было терпеливо ждать ее благосклонности, ухаживать за нею, завоевывать ее как подарок судьбы — именно так поступают умные любовники. Она должна была понять, что любит его.

Диона любит его, здесь нет сомнений. Но, возможно, пока не знает этого. Она была немного отстраненной, холодноватой — муж-педант приучил ее к сдержанности. А то, что она александрийка, еще ухудшало дело. Александрийцы — странные люди, самые странные из всех известных ему народов. Они склонны все называть своими именами и думают, что тем самым становятся хозяевами вещей и явлений. Но разве это хоть на йоту увеличит понимание того, что стоит за названиями?

«С ума сойти, — подумал он. — Римлянин учит эллинку искусству любви. Восхитительный абсурд!»

Кажется, он засмеялся вслух, но этого никто не заметил. В задних рядах началась заварушка: поднялся шум, послышались выкрики, лязг металла; ряды коней и люди — когорты, которых держало войско во время походного марша — смешались, это был единственный приказ — идти строем до последнего и двигаться вперед. Армия не должна была останавливаться и — кроме самого крайнего случая — не должна ввязываться в сражения.

Снег повалил сильнее, окутывая поле боя густой пеленой. Луций надвинул капюшон пониже и поплотнее закутался в плащ. Но ему и так не было холодно — лихорадка не отступала. Ему даже не хотелось выздоравливать — лучше пусть это случиться на вилле у моря, и одна небезызвестная госпожа будет ухаживать за ним и менять мокрые полотенца на лбу.

Правда, скорее всего, она велит ему не лениться и менять их самому.

«Только представь… — сказал он на ухо лошади, — представь, что я мог бы… если бы она…»

Но лошади это было неинтересно. Воинственный запал сражавшихся начал иссякать, враги рассеивались, растворяясь в белой пурге. Были ли убитые? Луций не знал. Он видел уже так много смертей. Воздух кишел призраками, завывавшими, как воют все привидения, алчущие человеческой крови.

— Мы же вас уже похоронили, — сказал Луций. — На худой конец, сожгли или забросали землей ваши кости.

Но какое дело до этого ушедшим? Они умерли слишком далеко от родного очага; их души не могли найти дороги домой.

— Туда, — проговорил он, вздернув подбородок в том направлении, куда шла армия. Но мертвые не могли слышать Луция сквозь шум крови, струящейся в его жилах. Кое-кто из них уже упивался кровью, сочившейся из ран пока еще живых римлян. Он должен, должен сказать: надо отогнать этих хищников. Но призраки оставались глухи к словам. Он был бессилен.

Жрец и гаруспик — и бессилен. Как плачевно. Но немыслимо совершить обычные обряды, сидя верхом. Луций мог покрыть голову капюшоном, он помнил необходимые слова, но здесь не было ни алтаря, ни священных сосудов, ни жертвы. Только лихорадка, снег и лошадь под ним, устало трусившая под хлопьями снега, опустив голову.

Слова, вырвавшись на свободу, зажили своей, отдельной жизнью, как стрелы, сорвавшиеся с тетивы лука. Половина из них, казалось, не имела смысла, вернее, он не знал его. Все остальное было скверной поэзией, сказкой, нелепой песенкой, какой нянька усыпляет страх или возню неугомонного ребенка и бог знает чем еще, только не тем, что может укротить силы мрака.

Конечно, следовало быть осторожнее. Луций Севилий не мог не знать, что играет с огнем. Он был жрецом и понимал, что совершает нечто недозволенное — хотя и из лучших побуждений. В высшей степени недопустимо повторять магические слова верхом на коне, а не у алтаря и не в храме.

Диона посмеялась бы над ним, назвала бы круглым дураком. При мысли о ней Луций ощутил тепло. И это не было жаром лихорадки, словно ее руки коснулись его рук — маленькие, но сильные, а глаза смотрели в упор, темные и яркие одновременно.

«Ну? Понял? — казалось, говорили они. — У тебя есть магический дар».

— Ни капли, — возразил он.

Диона засмеялась — он явственно слышал ее смех: она находилась рядом, и Луций Севилий знал это наверняка.

— Неужели? А куда же делись мертвецы, дорогой мой глупец?

— Мертвецы? — повторил он, словно эхо. — Пропали… А потом, подумав, сообщил: — Никаких мертвецов! Я бредил.

— Тебе видней, — поддразнила его Диона. Но откуда ей здесь быть — разве она могла бы плыть в воздухе впереди его коня? Ни один человек, кроме него, ее не видел, и никто, судя по всему, не замечал, что Луций Севилий, гаруспик, говорит с пустотой. Он ниже надвинул капюшон.

Конечно, ему все это привиделось: Диона вовсе не дрожала от холода, хотя и была в одном из своих шокирующе-нескромных египетских платьев, едва прикрывающих тело.

От одного взгляда на нее на сердце потеплело. Луций протянул руку, на мгновение позабыв, где находится, но наткнулся на пустоту и мокрый снег…

25

Внезапно Диона проснулась. Ей опять снился тот же странный сон: снег, дождь и армия, погибавшая в далекой заснеженной стране солдат за солдатом. Двадцать тысяч римлян и римских союзников навсегда остались среди снегов Мидии…

Каюта казалась саркофагом. Впечатление усугублялось темнотой — светильник давно потух. За время путешествия Диону довольно сильно укачало. Они плыли к армии Антония, спасшейся из Армении и Мидии и нашедшей убежище на побережье Сирии, вернее, к тому, что осталось от этой армии. Клеопатра везла с собой одежду и провизию для воинов. Корабль мчался на всех парусах, но все равно казалось, что движется он удручающе медленно: уже наступила зима, а они еще не достигли цели.