Марина, держа на руках маленького Янчика, брела через это странное смешение мирного селения и воинского стана, разыскивая Заруцкого, и чувствовала себя совсем чужой, неприкаянной… Впрочем, не совсем чужой! То и дело ее встречали сочувственные взгляды: ласковые – быстроглазых казачек, уважительные – матерых рубак и восхищенные – молодых казаков. Кто-то неловким, но искренним жестом приглашал ее к своему костру, кто-то протягивал дымящуюся миску с едой или кружку с напитком.

– Не надо бояться за себя и сына, пани! – на сносном польском языке сказал Марине длинноусый казак с перекошенным от старого сабельного шрама носом. – От казаков никому выдачи нет, вот наша воля! Мы не отдадим нашу волю проклятым москалям и не отдадим вас!

Иван Заруцкий сам нашел Марину. Стремительный, большой, шагавший широко и уверенно в бряцании кольчуги и оружия, живое воплощение надежности и силы, он внезапно вырос из сгустившихся сумерек и властно, но бережно заключил маленькую женщину и больного ребенка в свои крепкие объятия:

– Намаялась за день, лебедушка моя? Страшно, чай, было? А где тут наш отважный казачок? Молодцом, Ванюшка, право – молодцом!

Марина прижалась к широкой груди атамана, не стесняясь любопытных взглядов: в этом мире жесткой и естественной простоты она сама училась быть простой.

– Янчик болен совсем! Простыл он сильно, – пожаловалась она.

Заруцкий положил свою огромную грубую ладонь на крошечный детский лобик и озабоченно покачал головой:

– Чисто печка… Чего ж ты, казачок, разболелся-то так? А ну, Маринка, ступай-ка за мной в атаманскую избу, до света все едино обстрела не будет. Я прикажу знахарок здешних кликнуть! Яицкие-то ведуньи куда как ловки врачевать: они от народов разных степных да лесных учились, а у тех знанья – от самой земли…

– Ян, а не будет ли худа от такого лечения? Святой отец де Мелло страшится… – попыталась было возразить Марина, но Заруцкий только усмехнулся:

– Сей де Мелло только ложки да чарки не страшится! Исполняй, что я велю, и будет Ванюшка во здравии! Сомнение твое, Маринка, от большого ума да от сокрушенного сердца. У нас, казаков, ума-то, может, и не дюже богато, зато сердца – твердые и честные!

– Хотелось бы верить, мой Ян, как хотелось бы верить…


А в атаманской избе, пробитую ядром кровлю которой только что залатали доской, для Марины и ее мальчика приготовили перину из гусиного пуха – наверное, единственную во всем Медвежьем городке. Марина закутала маленького Янчика в груду остро пахнувших дубленой кожей одеял из собольих шкурок, за которые у нее на родине можно было, наверное, купить целый фольварк. Здесь, на Яике, драгоценные меха не имели иной цены, кроме тепла… Понятия и ценности перевернулись. Как и многое в этой непонятной, но так крепко приворожившей ее огромной и разноликой стране!

Заруцкий вышел во двор и вскоре вернулся с местными лекарками – седой, сморщенной, но еще крепкой коренастой старухой и совсем молоденькой девушкой, наоборот, тоненькой и хрупкой, как степной цветок. Одетые как казачки и носившие на груди медные крестики, они выделялись среди прочих обитательниц Медвежьего городка характерными скуластыми лицами и азиатским разрезом глаз – как видно, находились в ближайшем родстве с упомянутыми атаманом степными и лесными народами. Слегка поклонившись Марине, женщины деловито развязали свои узелки, поставили на огонь медный казанок с водой и, пока подходило травяное зелье, принялись что-то тихонько напевать и нашептывать, нежно убаюкивая больного ребенка.

Поначалу Марина с недоверием следила за каждым движением знахарок, готовая в любую минуту забрать у них сына. Но Янчик вдруг перестал кашлять и так мирно заулыбался во сне, что Марина невольно сама почувствовала вязкую, обволакивающую теплую дремоту. В монотонном журчании голосов причудливо мешались слова православной молитвы с заклинаниями на непонятном певучем языке, сон мешался с явью, настоящее – с прошлым и будущим. Вскоре Марина уже сладко спала подле своего сына, да так крепко, что не проснулась, даже когда знахарки бережно разнимали ее обнимавшие Янчика руки, чтоб напоить ребенка целебным отваром.

Задолго до рассвета ее разбудил свет и громко спорящие мужские голоса. Встрепенувшись, Марина первым делом бросилась к сыну. Янчик дышал легко, и на его спящем личике играл легкий румянец. Жар ушел, болезнь отступила, и Марина мысленно вознесла хвалы Спасителю Иисусу и Пресвятой Деве Марии, а еще – доброму умению яицких колдуний. И лишь потом для нее стало значить то, что происходило в тускло освещенной лучиной атаманской избе. Иван Заруцкий стоял посреди горницы, широко, цепко раздвинув ноги и слегка подавшись всем телом вперед, словно перед дракой. Правая рука атамана крепко держала рукоять сабли, левая, заложенная за спину, нервно сжималась в кулак и разжималась. По этому знакомому жесту Марина поняла, что происходит нечто чрезвычайное. Топтавшиеся перед Заруцким есаулы Треня Ус и Яшка Верзига, наоборот, растерянно глядели то в пол, то в угол и виновато мяли в руках шапки, но речи их были не повинные, а опасные, угрожающие.

– Ты, атаман, того, уходи из городка! – говорил Яшка, ероша пальцами густой чуб. – Коли ты уйдешь, и воеводы московские отступятся от нас, приступать более не станут. Бери струг и уходи водным путем, покуда ночь!

– Не ведал я, Яшка, что таков ты дурень! – раздраженно бросил в ответ Заруцкий. – Что мыслишь, погонятся за мной псы царские, а вас с казачками в мире оставят, де, мол, «не надобны вы нам, воровские люди, живите да караваны себе шарпайте, а надобен нам один разбойник Ивашко Заруцкий с женкой Маринкою»?

– Полагаю, истинно так…

– Вот и дурак!! Поймают ли меня стрелецкие головы, нет ли – после всенепременно Медвежий городок воевать придут. Он царю Мишке на Яик-реке – что цуценяте жадному кость в горле! Как против царева войска, против пушек, против немцев устоите? Кто укажет, как вам городок оборонить, как казаков да пищали по валам ставить, как отбиваться? Ты, что ль, Яшка? Это ты в поле хорош был, а за тыном – дуб дубом, я тебя знаю! Или ты, Треня? Ты только разбойничать горазд, купцов да ногаев грабить…

Треня Ус поднял тяжелую лобастую голову и с ненавистью посмотрел на атамана в упор.

– Ну и горазд я грабить, и чего? – ответил он с вызовом. – Я казак, Ивашка, в бояре да в цари не лезу, под бабьей юбкой короны себе не ищу, как ты!

Заруцкий издал глухое, утробное рычание. Марине показалось, что он сейчас бросится на охальника, и она, незаметно протянув под одеялом руку, нащупала под платьем нагретую рукоятку стилета – и ее слабых сил хватит помочь любимому, коли руку направит смелое и гордое сердце! Но атаман проглотил обиду, и поэтому Марина поняла, что дело действительно принимает прескверный оборот.

– Мы московскому государю крест поцелуем, он, молокосос неразумный, нас и простит, а псов своих на сворку возьмет! – нагло заявил Треня Ус. – Уйдут воинские люди, а мы снова казаковать станем, пуще прежнего! Но прежде ты, Ивашка, уйдешь с Маринкой своею да с царенком. Покуда вы в городке, не будет нам мира с воеводами. А так скажем: «Был-де Ивашка Заруцкий, да весь вышел, а мы теперича царю-батюшке верные слуги!»

– Холопы вы, не казаки! – почти застонал Заруцкий. – Холопского сословия дождетесь, царю да боярам гузно поганое лизать станете, а они уж вас пожалуют! Колом да плахой… Не дело нам, казакам, свою волю Москве продавать! Стоять за нее надобно крепко, едино! Не уступать – помнить: уступишь шаг Москве, она у тебя всю землю из-под ног и возьмет!

– Может, мы и холопы, – презрительно прищурясь, согласился Треня Ус. – Да только живому холопу все лучше, чем дохлому казаку. А ты, Ивашко, нас завсегда за волю да славу свою только на смерть и водил. Пожалуй уж теперь, выкупи наши жизни своею шкурой!

– Выдать меня хотите?! – Заруцкий со скрежетом обнажил саблю до половины, и есаулы в страхе попятились.

– Что ты, атаман, – вновь примирительно заговорил Яшка Верзига. – Казаки своих не выдают. Ты – того… Просто уходи! Струг бери, да людишек своих ближних, да вот – ляшку свою с ребятенком. Ты по темному времени мимо царевых ладей проскочишь али на Медвежьем острове сховаешься. Ты сможешь – ты удатный!

– А не уйдешь добром – повяжем тебя да воеводам выдадим! – веско пригрозил Треня Ус.

– Ой ли? А сможете ли, казаченьки? – Заруцкий вдруг стремительно, словно ядовитая змея, бросающаяся на свою жертву, выбросил вперед левую руку и железными пальцами ухватил Уса за кадык (есаул сразу захрипел, обмяк и пустил слюну). В другой руке атамана вдруг оказалась обнаженная сабля, и ее острие уперлось в бороду Яшке Верзиге. Марина тихонько вытащила стилет и не стала бросаться любимому на помощь – только чтобы не отвлечь его внезапным звуком от его врагов.

– Не дури, атаман! – сдавленно попросил Верзига; Треня Ус только засипел и грузно обсыпался на пол.

– То не я дурю, то ты дуришь, Яшка! – недобро проговорил Заруцкий. – Что, коли сейчас кликну казаков на круг да открою им вашу подлую измену?

Но Верзига тоже был не робкого десятка. Взявшись раскрытой пятерней за саблю Заруцкого, он с усилием отвел смертельное острие вниз, хоть с пальцев его и закапали на дощатый пол густые красные капли.

– Не кликнешь, атаман! – сказал он, борясь с Заруцким взглядом. – Во-первых, вкруг избушки верных людишек наших дюжины две, все оружные. Прорвешься ли через них, порубят ли тебя – бог весть. Да и казаки-то в городке все больше не твои, а наши. Нас они на кругу на атаманство кричали, нам и веры больше. Пока сбегутся, пока будут судить да рядить, тебя да нас слушать – буза большая поднимется, до драки дойдет. Стрелецкие-то головы, чай, не дурнее наших: услышат, что в городке междоусобица идет, да разом и попрут на приступ всею силой. Тут-то нам всем и конец – и тебе, и мне, и вот этой падали жирной (последовал веский пинок сапогом в бок копошившемуся на полу Трене Усу; тот в ответ коротко подвыл). А ляшке твоей да царенку – неволя, а там – яма ли, петля ли, бояре на Москве вырешат, они забавники известные… По всему выходит: как ты ни кинь, везде тебе вилы! Верно ли я говорю, атаман?