По всей Красной площади уже вовсю веселье шло: посадский люд да рвань всякая толпою лавки да лари торговые крушили, аж треск стоял. Не для грабежа – по раннему часу в них ни купцов, ни товара не было – так, для удалого разбоя! Подле Иверской Божьей Матери первым делом кабак разнести успели. С веселой бранью, с прибаутками катили на площадь бочки с хлебным вином, разбивали да прямо из бочек и пили – кто из горсти, кто из шапки. Одна бочка вовсе распалась – так с земли пили, из луж, чисто свиньи. Федьке сперва показалось, что на воротах кабака кукла тряпичная болтается, вроде той, какую скоморохи показывают. Потом догадался: человек это, удавленник. Целовальника[79], что ли, вздернули за то, что ляхам горилку продавал… На площади тоже кого-то били, и дубьем, и ногами. Он выл. Весь в кровище да в грязи – не поймешь, поляк ли, свой ли.

– Вон он, вон государь наш князь Василий Иванович! – вскричал вдруг дьяк Осипов, протягивая вперед руку с указующим перстом. Федька поглядел – и правда, стоит близ Лобного места князь Шуйский, верхом. Мерин под ним смирный, не любит князь норовистых коней, однако статный и масти бесценной – тигровой! Сам князь облачился как на брань – кольчуга с зерцалом, наплечники да налокотники в затейливой резьбе, на голове – шелом островерхий. Тот самый доспех, что Федька на нем в счастливой битве при Добрыничах видел, – на удачу, на счастье! А подле – целая толпа вершников, кто в доспехах, при оружии, а кто в ферязи[80] златотканой, в шапке горлатой, бобровой.

– Вот он, корень боярский, Святой Руси надежа, веры православной опора! – умиленно вскричал Тимофей Осипов и даже руки горе воздел, не страшась с коня кувыркнуться. – Вот Голицыны, князья, да Михайло свет Татищев, да другой Михайло – Салтыков…

– Погодь, погодь, дьяк! – спохватился Федька, заметно поостыв при звуке сих гордых имен. – Так они ж первые самозванцу приспешники и наперсники были! Нету ли тут измены?

Но дьяк Осипов уже не слушал его. Высоким, хорошо поставленным голосом восклицая здравицы родовитому боярству, он раздвигал конем буйную толпу и правил прямиком к Лобному месту. Федька зло обернулся на своих людей, которые заметно приуныли и вполголоса вели меж собой те же крамольные разговоры:

– Ну, что застряли, бездельники? Али вечно прожить думаете? Мы Шуйскому крест целовали, будь что будет… А ну за мной, ребята!!

Народ галдел, зыркал исподлобья, недобро, угрожающе, иные норовили и палкой по конским ногам ударить. Пришлось плетьми поработать, пока к Лобному месту пробрались. Сыны боярские, что следом шли, за сабли взялись да раскроили пару горячих голов – народишко и осадил, сдал назад. «Не дело, – подумал Федька. – С ляхами-то еще не схлестнулись, а уже своих бьем…»

Князь Шуйский смерил невеликую конную рать острым стремительным взглядом из-под затененных шеломом кустистых бровей. Снял латную перчатку и желтым костистым пальцем с кривившимся, как звериный коготь, твердым ногтем поманил к себе дьяка Осипова:

– Ты что ж подвел меня, Тимоша? – молвил он почти ласково, но дьяк вдруг посерел лицом и затрясся словно осиновый лист, чего Федька от него никак не ожидал. – Где здесь две сотни? Одной и то нет.

– Прости, князь-батюшка! – залепетал дьяк, оправдываясь. – Две, как есть две! Вот, изволишь видеть очами своими ясными – сотника-то два! Бегут с Москвы, государь мой Василий Иванович, ратные людишки…

– А мы, князь, каждый за двоих биться станем, вот и будет нас двести из ста! – осмелев, выкрикнул Федька, больше для того, чтобы вернуть душе предательски уходивший боевой запал.

Шуйский метнул на него цепкий взгляд, узнал:

– А, это ты… – Имени не вспомнил, засмеялся, щеря некрасивые острые зубы. – Тебе бы только биться, аника-воин! Коли по-моему пойдет, битвы и вовсе не будет! Полячишки-то из Кремля все как есть вышли, сие от верных соглядатаев ведомо. А роту Маржеретову[81] и стрельцов я нынче сам именем царевым на покой отослал! Никого при Гришке-расстрижке нету, окромя Маринки и ее бабья! Так что не страшись, войско, ступай за мной в Кремль. Вы мне расстригу только не упустите да Маринку изловите!

Федька оторопело обернулся к своим молодцам. Те являли собою картину самых разных переживаний: иные зло и расстроенно плевались, другие же, наоборот, спешили снять шапки и облегченно перекреститься на тусклую позолоту головы Ивана Великого.

– Может, оно и к лучшему! – пробубнил подле Ванька Воейков. – Хитер наш князюшка, чисто лис старый, все наперед усмотрел да устроил… Ежели сам себя не перехитрил, все – крышка самозванцу! А коли облажался – крышка нам…

– Это тебе крышка, Ванька, ты прежде драки обдристался! – презрительно пробасил Васька Валуев и решительным жестом взвесил в мощной ручище свой тяжелый чекан[82]. – А мне – забава! Я хитростей да обманов не разумею. Я вот этим клевцом – по башке супостата!!

Он тронул коня и, подъехав к Федьке вплотную, с неловкой дружеской заботой хлопнул его по плечу (Федька невольно крякнул и покренился в седле):

– Ты, Федя, не робей! Раз мы тебя сотником прокричали, и ты за нас, и мы за тебя! А кто запамятовал али забыл – во!!!

С этими словами он красноречиво показал боевым братьям здоровенный кулак. После, нисколько не чинясь званием и саном, обернулся к князю Василию Шуйскому и рявкнул:

– Чего ждешь, княже? Веди нас на скомороха Гришку! Мне, что ль, тебе дорогу показать?!

В конной толпе бояр послышались одобрительные смешки. Важные надутые Голицыны смеяться не стали, а неодобрительно переглянулись. Но смуглый и чернобородый, словно перс, Михайло Татищев вдруг выхватил из-под ферязи короткий клинок с устрашающим лезвием – прямым, широким, сходящимся к концу в смертельное острие, – должно быть, привезенный им из посланства в грузинские земли, и воскликнул громогласно:

– Веди нас, Василь Иваныч! На погибель самозванцу и ближним его!

Шуйский недовольно передернул латными плечами, будто бы поежился от внезапного холода в это ясное майское утро. Своим изворотливым и лукавым умом он сумел превзойти все препятствия, все преграды на пути к желанной цели, и все же в эту минуту ему было страшно. Вступить с войском и мятежной толпой в древнюю обитель царей московских, куда поколения его предков входили чинно, со страхом Бога и великого государя, опуская очи долу и склоняя чело…

Федька, стоявший совсем близко к вождю московского восстания, явственно слышал, что бормотал себе под нос в эту минуту слабости и сомнения вельможный князь:

– А, чтоб вам повылезло, тати, клятвопреступники, псы шелудивые… Как вору крест целовать – вы первые! А как на вора идти – нет вас, старшой за меньшого хоронится… «Веди, Васька! Вперед, Васька!» У, ироды!! Ничего, спознаете вы Ваську Шуйского! Юшкой у меня умоетесь… Ужо постукаете, постукаете мне челом, змеи подколодные…

Князь вдруг гордо вскинул голову, и его шелом ярко сверкнул в лучах восходящего солнца. Правой рукой он обнажил саблю и высоко вскинул ее над головой заволновавшейся толпы, а левой сорвал с груди золотой наперсный крест и воздел его к небу.

– Отцы и братья! – Его голос загремел, заставляя умолкнуть разбойные крики мятежа. – Постоим же за веру православную! Ударим вместе на злого еретика-самозванца, на поганую Литву! Помоги Господь и Пресвятая Богородица!

Толпа ответила утробным ревом. Он пронесся над морем сермяжных колпаков, куньих и заячьих шапок, овчинных треухов, нечесаных голов и стальных шеломов, ударился о кремлевские стены и вернулся немолчным грозовым раскатом. Людское море плеснуло всей силой под выщербленные своды Спасских ворот. Сотня Федькиных дворян и сотня сынов боярских попытались образовать в этом море нечто вроде остроносой ладьи, стремящейся вперед, внутри которой двигалась кучка бояр и знати.

На паперти перед Успенским собором князь Шуйский остановил коня. Народ толпился позади, судорожно сжимал нехитрое свое оружие, с привычной робостью обнажал головы перед святыней и ждал развязки. Гомон голосов затихал, тем явственней вспыхивали пламенем ярости или дымом страха отдельные выкрики. Посадские люди и холопы, ратники и голь перекатная со страхом озирались на величавые стены кремлевских соборов, на безмолвные и темные окна царских палат, таившие неведомую и тем более страшившую угрозу. Кремль давил мятеж без польских латников, без мушкетеров Маржерета, без сопротивления – одной своей древней и безжалостной мощью, неизбывной злобой кровавых призраков прошлого, реявших меж этих стен.

Яркая кучка бояр первыми сдержала коней, злорадно позволяя Шуйскому почувствовать себя одиноким и беззащитным посреди неровного черного прямоугольника Соборной площади. Только две частые цепочки конных служилых людей продолжали защищать вождя мятежа, и тем отчетливее виделась их малочисленность по сравнению с попятившейся толпой. Верховые московские дворяне и сыны боярские напряженно слушали дробный стук копыт по брусчатке и частый тревожный стук сердец. Рукояти пистолей и древки копий скользили во внезапно вспотевших ладонях, глаза искали врага и не находили его нигде… Или находили повсюду? Жутко, жутко было им в молчавшем каменном мешке. Неистовствовавший над Москвой набат и грохот дальней перестрелки едва пересекали воздушную границу над этими стенами и казались здесь непотребной и бессильной издевкой…

Вдруг некий человек, черный, будто дух мести, с громким криком рванулся вперед из толпы, неловкими широкими скачками пересекая Соборную площадь. Он пробежал мимо застывшего, словно конная статуя, Василия Шуйского, проскочил между рядами конников и рухнул ниц перед Успенским собором, черный на черном камне. Человек раскинул руки крестом и несколько мгновений оставался недвижим, потом рывком поднялся на колени, широко осенил себя крестным знамением и простер руки к надвратному образу Владимирской Божьей Матери. Это был дьяк Тимофей Осипов, один решившийся среди всеобщего малодушия потрясти мертвенный покой Кремля.

– Мати Пресвятая Богородица, – молился он громко и отчаянно, – смилуйся над нами! Не попусти вору и еретику подлинному расстриге Гришке Отрепьеву ругаться над православной верой! Ты ведаешь, Царица Небесная, кто единый владыка над нами! Тот же Гришка велел писать себя в титулах и грамотах «цезарь непобедимый»… Слово сие есть по закону христианскому Господу нашему Иисусу Христу грубо и противно! Укрепи меня, Царица Небесная…