Федька слушал, безрадостно поникнув головой вслед за своим властителем. Все так, истину говорят уста царские: и семи пядей во лбу не надобно, чтобы понять, сколь тяжела и безраздельна ноша этого отрока, от гнета такого не мужающего, а безвременно стареющего душой.

– Неразумен я, жизни не ведаю, Федя, однако же не слеп! – Голос Михаила Федоровича снова окреп. – Вижу, как вокруг Маринки и узилища ее козни некие плетутся, словно морок черный собирается! Опасность некую чую оттуда. Сына ее, дитя малое, заставили меня на смерть приговорить… Все уши мне пронаушничали, советчики высокие: казни, мол, его, воренка, смертию! Не стоять-де престолу твоему, покуда жив он! Я не хотел, до самого конца не хотел, Федя! Но зачем – так страшно, так нелепо – зачем?! Понять не могу! Но я предел сему злу положу, я государь на Москве!! Ты мне, Федя, затворишь самое горло сего тлетворного источника. Ты слуга надежный, исправный и воин добрый. Где хитростью не проймешь – саблей решишь! Обо всем же, что сведаешь и свершишь, станешь письменно доносить мне – ты ведь грамоте учен? – да не через дьяков да приказных людишек, а прямо в руки мои. Сыщешь из своих ловкого человека, чтоб из Коломны грамотки твои на Москву возил. Вот, – Михаил Федорович с силой сдернул с указательного перста своей шуйцы перстень с резной головкой. – Сие кольцо с малою государевой печатью, равная ей лишь у посольского думного дьяка есть. Многие двери она тебе откроет, а как приложишь ее на письме своем – так гонца твоего до моей особы всегда пропустят.

Федька с низким поклоном принял эту маленькую, нарядную, сверкающую от частого соприкосновения с государевыми перстами вещицу, в которой заключалась столь великая сила. С усилием усадил ее на собственный безымянный палец, словно принимая обручение с новой службой, и поклонился вновь:

– Исполать, великий государь. Будь надежен. До последнего дыхания послужу тебе и крамолу возле Маринки не попущу. За нею же мой догляд в любой час дня и ночи крепок будет. Будь надежен, свет Михаил Феодорович!

Молодой царь сделал скупой, усталый жест рукою, отпуская верного слугу. Никаких иных напутствий не надобно было. Вступивший в архимандричьи палаты Федькой, сотник перешагнул порог обратно уже Федором, доверенным послом государевым.

Оставшись один, Михаил Федорович обеими руками схватил со стола пузатый серебряный кувшин с крепким монастырским медом и, жадно припав к горлышку сухими губами, принялся судорожно глотать пахучую, густую, обжигающую жидкость. Янтарная струйка меда побежала по его мягкой, едва пробивающейся бородке и стекла на грудь простого дорожного кафтана. Крепкий мед отгонял тревожные мысли, наполняя мозг спасительным отуплением, а члены – приятной вялостью, но даже он не в силах был порвать невидимую петлю, смертельно опутавшую детский кадык…

Близ Коломны, 1615 год

Большое торговое село Воеводская Гридница, что на коломенском тракте, с давних времен славилось обширным и богатым постоялым двором. По ярмарочному времени сто, а то и двести путников находили там пристанище, да все с конями и с подводами…

Однако в годину смуты и мятежные рати Ивана Болотникова, и буйные польские хоругви Тушинского вора[62], и удалые казаки атамана Заруцкого, не говоря уж о московском государевом войске, не раз прокатились по коломенской земле с войной и погромом. Захудало, оскудело село, совсем обезлюдело. Едва четвертая часть мужицких дворов кое-как цеплялась за жизнь, а вместо остальных жалко торчали из пепелища обгорелые печные трубы. Но постоялый двор уцелел, поменял нескольких хозяев и теперь понемногу поднимался: уже залатали прохудившуюся крышу, вместо сожженных воровскими людьми конюшен поставили коновязи – и так на первое время ладно!

Здесь, в Воеводской Гриднице, доверенный государев человек Федор Рожнов дал своей сотне большой привал перед вступлением в Коломну. Пара серебряных ефимков[63] из полупустого кожаного кошеля, приложенного великим государем к грамотам, купили утомленным дорогой конникам ночлег под крышей и бочонок скверно перебродившего жидкого пива, а коням – по охапке прелого прошлогоднего сена. Иных благ в обнищавшем селе не водилось. Да ратным людям, привыкшим в боях и походах к вынужденной умеренности, иного и не надо было. Развязал молодец переметную суму – черпнул верному коняге деревянным ковшом припасенного в дорогу овса. Развязал заплечный мешок – отсыпал из кисета просяной крупы, или полбы, оттяпал ломоть от вяленого свиного бока, отсыпал из заветной тряпицы щепотку-другую соли, вытащил головку чеснока, луковицу – вот и своя доля в артельную похлебку, а уж котел-то в каждом десятке имеется!

Расседлал коня, подложил себе под бок попону, под голову приладил седло, укрылся стеганым доспешным кафтаном-тегиляем да широким плащом-епанчой – вот тебе и постель на ночь, тепло да удобно. И дворянин, и военный холоп в московской поместной коннице довольствовались общим припасом, ездили на одинаковых неприхотливых и резвых конях – ногаях и бахматах, одевались в схожую одежду и оружие (разве что кольчуг у холопов не было, но и дворяне их не все носили: тяжело, а от пули все едино не убережет!), наравне делили все тяготы и опасности. В поход, даже самый малый, шли с пропитанием на две, на три седмицы себе, на несколько ден коню: кто знает, как государева служба повернется? Любили стоять постоем по посадам или по селам, станом под шатрами, но, коли придется, не гнушались ночевать под небом. Умели довольствоваться малым и благодарить Господа за все, наипаче же – за то, что живы.

Таковы были и люди сотника Рожнова, его боевая братия – сорок три дворянских да двадцать девять холопских душ. Вообще-то в сотне полагалось только дворянских сабель иметь до ста, да на каждого – по холопу, но больно уж обезлюдела в нескончаемом безумии Смуты земля русская. Усердно прошлась безносая жница с косою по рядам ее ратных людей… Иные же из дворян, кого смерть миновала, сами по имениям своим разошлись, вернуть их на службу ни угрозами, ни посулами не способно было. Холопы же больше в вольные земли бежали, к казакам или к ляхам: хоть военное холопство много свободнее да сытнее пахотного, раб – он всегда раб…

Об этом – о скудном малолюдстве сотни для важности службы такой – судили да рядили, сойдясь вокруг потемневшего от старости стола на постоялом дворе, сотенный голова Федор Рожнов, да полусотник его Ванька Воейков, да второй пятидесятник – Васька Валуев[64]. Были они между собой закадычные друзья-товарищи, одногодки, все из дворянских младших сынов, одиннадцать годков назад поверстанных шестнадцатилетними недорослями в государев полк (по последней «двудесятпятой» статье оклада – по шести рублев в год), когда с литовской границы долетела тревожная весть о переходе на Русь первого самозванца с мятежными нашими да наемными литовскими людишками.

Немало с той поры воды утекло… Впрочем, воды как раз мало! Много хмельного вина, а еще пуще – горячей крови людской. От той прежней дворянской сотни, которой выступили они тогда из Москвы под перезвон колоколов с государевым войском да с большим нарядом[65] – навстречу вору Гришке Отрепьеву, – осталось теперь только их трое, да еще, пожалуй, знаменщик Прошка Полухвостов. Нет, тот уже позже прибился, когда в лагере под Кромами войско все за воеводой Петром Басмановым возмутилось и принялось ложному царю Димитрию крест целовать, а Федька, Ванька да Васька и с ними тридцать товарищей не захотели! Прошка тогда единый из соседней сотни к ним перебежал, значок сотенный с собой принес – лазоревое поле, а по нему на белом коне в золотых латах святой Маврикий, воин-священномученик, скачет… Но Прошка мало с земными товарищами дружился, набожен да задумчив был, больше в облаках витал.

С тех пор не расставались трое служилых друзей, разве кто из них раненым отлеживался, и не было, наверное, во всем Государевом дворянском полку приятелей вернее и ближе, хотя и различней собою. Васька Валуев статью вышел великан, плечами – богатырь, власы и бороду имел буйные, рожу – зверскую, но сердцем – добр и прост. Ванька Воейков, напротив, росту был малого, жилист, шустр, минуты на месте не сидел. Обликом же весьма смазлив, приятен, только зубы нехороши – желтые да острые, как у волка. Успешным слыл Ванька в делах воинских и сердечных, ибо ум имел хитрый и лукавый. Федор Рожнов как бы затесался средним между ними: не богатырь, но и не мозгляк, не красавец, но и не урод. Главной же чертою в нем почитали надежность да разумение, за то в сотниках и держали.

Ныне Федор чертил по заплесневелой столешнице малым испанским клинком с тонким жалом (стилетом сей ножик звался, сотник его на Москве за хорошие деньги купил), набрасывал по памяти расположение башен и ворот Коломны-города. Несколько человек бойцов, кто в Коломне ранее бывал да воевал здесь, за спиной его теснились, по памяти советы давали. Тут же и оруженосец рожновский был, холоп Силка Гладкий, парень сметливый и расторопный, он в Коломне о прошлом месяце побывал. Только ему не до укреплений тогда было: он жену коломенского торгового человека на Москве соблазнил, тайно миловаться к полюбовнице приехал, она его в сенном сарае прятала. Однако много полезного мог Силка порассказать – о чем мыслят коломенские посадские людишки да каково им живется, какие у них беды и обиды. Болтлива была полюбовница его, все городские новости растрещала, пока они запретной страстью тешились.

– Не продохнуть вовсе стало мужам коломенским от стрельчишни московской, кою за Маринкой в догляд прислали, – рассказывал Силка. – То имот[66] отберут, то лавку развалят, то и вовсе пограбят беззаконно или девку снасильничают. А кто противится – бьют нещадно, пятерых али шестерых, сказывали, до смерти убили…

– Ясное дело, от скудности да с голодухи лютует стрельчишня, – пробасил Васька Валуев, который был справедлив. – Их небось вовсе без кормления с Москвы прислали, а воевода деньги с города[67] зажал…

– Они сами воеводу зажали! – непочтительно перебил Валуева Силка, исполненный важности от чувства своей полезности. – Говорят, сидит воевода в своих палатах, шагу ступить боится, а заправляет всем полковник стрелецкий али полуполковник, запамятовал, как его?