– Какая свобода, Хелена?! – горько усмехнулась Марина. Здесь только смерть! Дай Бог – быстрая!

– На все Божья воля, Мария Юрьевна… Вы молитесь – Господь не оставит.

– Добрая ты, Хелена, хорошая…

Марина быстро обняла послушницу – так, словно боялась, что подсмотрит кто-то. Потом так же быстро отпрянула к стене.

– Иди, Хелена, спаси тебя Бог…

Послушница перекрестила узницу и постучала в дверь – чтоб отперли. Открыл вчерашний стрелец – Прохор, сын Игнатьев.

– Ну что, подкормила сердешную? – спросил он у Алены.

Послушница испуганно молчала.

– Иди, сестрица! – сказал стрелец. – Знаю, что подкормила узницу нашу. Но доносить не буду, не бойся… Не из таковских.

Алена, склонив голову, быстро вышла. Загремел тяжелый засов. Марина снова осталась одна. Хотя теперь она уже не одна. У нее есть друзья. А значит, ее услышал Господь!

«Боже Всемогущий, пан Иезус, Дева Мария, святой Ежи, простите мою грешную душу! Отпустите с чужой земли! Дайте на родину вернуться! И сына найти – если он жив… Не в добрый час я в Московию приехала. Не моя это земля и моей не будет… Дайте хоть на родине умереть… Польша моя милая, Самбор, Краков – где же вы?!»

Покровский Хотьков монастырь, что у Троицы Сергиевой, 1615 год

Не искал себе такой чести сотник Государева дворянского полка Федька Рожнов и не просил. Государь сам его позвал и особую службу повелел служить – а службу Федька исполнял всегда с толком и усердием и не спрашивал глупой своей души: любо ли ей, нет ли. Таков он был, Федор сын Рожнов, московский служилый человек…

Вздумалось раз молодому царю Михаилу Феодоровичу на Светлой седмице в Троицу выехать, мощам святого преподобного Сергия Радонежского поклониться – на то его высокая воля, и не «великой старице» Марфе, матушке его, ни иным присным его богоугодному делу противиться. Да и противились бы – слушать бы не стал, вскочил бы в седло свое красное сафьяновое, охотничье, излюбленное, да и полетел стрелой. Томился душой Михаил Феодорович в палатах кремлевских, все сомнением маялся. Взвалил он на свои юношеские плечи непомерную тягость: управить бескрайней, разоренной, разбойной, нищей страною и злосчастным народом ее. По силам ли? Достанет ли скудного отроческого разума его, его отчаянной воли? Матушка, «великая старица», напевала в уши успокоительно, мертвенно: «Ты, Миша, молод, умом небогат, смирись, на все воля Божья!» И сны снились страшные. Будто петлей стягивает худую детскую шейку и давит, давит… В слезах просыпался, как дитя. А пустишь коня во всю прыть, так, что только свист да топот в ушах, да шапку сорвет, да волосы по ветру – как в детстве, когда соколиной забавой тешился, – отступает вроде бы наваждение. Не любил Михаил Феодорович в раззолоченном царском возке чинно следовать – годов-то всего восемнадцать, кровь живая, горячая! Душно ей под сводами царских палат! Душно под гнетом черных мыслей! Как мальцу тому в петле – душно!..

Помчался Михаил Феодорович в Троицу – следом стольники да жильцы, впереди – Стремянного стрелецкого полка сотня, а в замке – Федька Рожнов со своими московскими дворянами. Зная цареву привычку по полям скакать, все уже наготове стояли, сменами. «Великая старица» и боярин Федор Иванович Шереметев, вторая голова в Москве, бдительно за сим надзирали, да так, что у ленивых да неусердных задницы от батогов пухли. На дорогах лихие людишки пошаливают, мало ли чего, да и царское ли это дело – разъезжать в одиночку. Федьке что? Ни семьи, ни имения, ни скарба, ни дома даже (в приказной избе на слободке голову приклонил – и ладно!). «Куда князь очами – туда и мы с мечами!» – так издревле у служилых людей на Руси велось, а еще говорили: «И петух на службе у князя яйца несет». Московский государь и есть великий князь, такое его титулование, такая у Федьки и служба. Это уж на его памяти иначе повелось: «Дай-де, мол, Господи, и великому государю служить, и сабли из ножен не вынимать». От этого искушения проистекло множество бед и постыдных поражений войска в годину Смуты. Федька в то время им и счет потерял. Впрочем, не потерял: в бане, бывало, все рубцы да шрамы пересчитывал, хвалился перед своими, из сотни: «Здесь пулей прострелили, когда Димитрия-самозванца на Москве кончали… А тут, когда под Калязином против тушинцев со Скопиным-Шуйским[55] бились, воровской казак угодил копием… Вот это при Клушине[56] лях кончаром[57] секанул, сзади, потому как в бег мы тогда ударились…» Ну да добрый кобель о рваном ухе не скулит!

Не доехал Михаил Федорович самую малость до Троице-Сергиевой обители и мощных стен ее, о кои еще недавно литовский гетман Сапега зубы изломал. Велел ночевать в Покровском монастырском селе Хотьково, у тамошней братии. Покровский Хотьков монастырь всегда у Троицы Сергиевой вроде младшего брата был, так что тамошние иноки, а особенно отец архимандрит, с приездом великого государя так и распушили бородищи от греховного тщеславия. Гляди, мол, мир честной, царь московский прежде к нам, а не к Троице пожаловал и в нашем Покровском храме вечерню стоял!

Федька первым делом расставил караулы от своей сотни да проследил, чтобы лошадям на конюшне монастырские служки прелого позапрошлогоднего ячменя в ясли не всыпали. После своих людей в странноприимном доме проведал и настоятельно велел всем молодцам, и дворянам, и воинским холопам[58], чтоб монастырского меду и пива пили умеренно. «Все одно упьются!» – с кривой усмешкой молвил полусотник Ванька Воейков, старинный Федькин приятель, еще с самого начала, с их первой битвы под Добрыничами[59].

«Возможно, – философски заметил Федька, оглядев разбойничьи рожи своего воинства. – Но мы-то с тобою упьемся непременно!» Он кликнул молодого веснушчатого послушника, с явным восхищением взиравшего на сабли, пистоли, кольчуги, железные мисюрские шапки и прочие искушения незнакомого, но такого манящего воинского мира, и велел подать и ставленых медов, и свежего пива, и хлеба помягче, и рыбы пожирнее. Однако не успели начальные люди устроиться за столом в отведенной им тесной келейке, как незваным явился царев стольник – кафтан тонкого немецкого сукна, рукава вразлет, морда гладкая, довольная, глаз хитрый.

– Поднимайся, Федька, – говорит, – великий государь изволит тебя звать пред свои пресветлые очи!

Не любил Федька, когда его кто попало по-холопски Федькою величает. Свои в сотне – другое дело, боевая братия, можно сказать – семья, а другой Бог не дал. Им можно. Но не придворному нахлебнику да наушнику.

– Великому государю я Федька, а тебе – московский дворянин Федор сын Рожнов, внук Татаринов! – Сотник смерил посланца острым взглядом, встал из-за стола неспешно, не торопясь надел шапку, с достоинством пристегнул саблю… Отменная у него была сабля, взял с боя на Замоскворечье у побитого польского ротмистра, когда с князем свет Димитрием Пожарским сражались против гетмана Ходкевича…[60] И славно же рубился ею тогда пан ротмистр, нипочем бы Федьке его не одолеть, да конь под поляком споткнулся!

Уже смерклось. Михаил Феодорович вернулся от вечерни в архимандричьи палаты, которые местный благочинный с почтением предоставил высокому гостю. Несшие ближнюю стражу у дверей жильцы безмолвно распахнули перед скромным сотником резные створки: любой, на кого пал царев ясный взгляд, приобретал особое значение до тех пор, пока этот взгляд изволил на нем почивать.

Федька поклонился в пояс, коснувшись правой рукой простого домотканого половика, покрывавшего пол архимандричьей кельи. Еще и разогнуться не успел – мимо него, вон из палаты, неслышными тенями проскользнули двое ближних стольников. Догадался сотник: это государь их нарочно за порог отправил, как видно, о важном деле говорить с ним, многогрешным, будет.

Молодой царь сидел за столом, уставленным монастырскими яствами (нетронутыми), тяжело подперев кулаком темно-русую голову, стриженную по-простому, в кружок. Когда он поднял на вошедшего свои ясные очи, поразился и сокрушился Федька совсем не юношескому, бесконечно тоскливому и печальному их выражению. Как будто кручина какая неизбывная лежала на сердце государевом и понемножку кровь из него сосала, словно змея подколодная! «Беда, – подумал Федька. – Пропадает великий государь!»

– А, Федор Зеофилактович, друг любезный! – Михаил Феодорович слабо, но приветливо улыбнулся, и Федьке подумалось: надо же, упомнил государь мудреное крестильное имя отца его, которого все для простоты кликали по прозванию: Рожном или Рожонкою… И величает его, простого вояку, по всему отечеству, словно родовитого боярина или думного дворянина! Должно быть, и впрямь ждет его службишка нешуточная…

– Не забыл, как мы с тобою вместе из Костромы на воровских людей в поле выезжали? – немного оживая, спросил государь, и в лице его вдруг прорвалось, промелькнуло что-то мальчишеское, хвастливо-озорное. – Эх, славное дельце было!

– Как забыть, великий государь, добрая была сшибка! – вновь поклонился Федька, а про себя подумал: как не так, воров-то было всего дюжины две, простые разбойнички, и тех более половины упустили, в первую голову потому, что вся сотня больше пеклась, как уберечь от беды по-щенячьи рвавшегося на драку царственного отрока, чем как супостатов бить. Маялся тогда шестнадцатилетний Миша Романов от безделья в стенах костромского Ипатьевского монастыря, пока Земский собор на Москве рядил, что быть ему царем. Вот и упросил он наряженного ему в охрану сотника Федьку Рожнова взять его с собой в облаву против замеченных под городом лихих людей. Знал Федька, прогневается за вылазку сию великая старица – матушка Марфа, да подумал: чего бы вьюношу пороху не понюхать, вольного ветра не глотнуть? Устанет, чай, потом пыль в палатах всю жизнь глотать! И взял, на все запреты наплевав.

А великий государь плевое дельце сие запомнил как, быть может, самое лихое и буйное переживание короткой и подневольной жизни своей, и Федьку с тех пор всегда ласковым словом привечал. К чему лукавить, гордился Федька этой милостью более, чем другие богатыми вотчинами и чинами пожалованными.