Следующие десять лет тянутся гораздо медленнее, и в конце концов двадцатилетний говорит ей: «Выходи за меня», – и тридцатилетний говорит: «Выходи за меня», – и ровесник сказал: «Иди за меня замуж».

Но она, закрывая дверь за собой, двадцатилетней, юной, ушедшей, отвечает устало: «Да вы офигели, ребята».

Как вы мне надоели.


Вот уже некоторое время маюсь щекотным ощущением – я кое-что поняла, очень-очень важное, и готова прямо сейчас рассказать об этом. Именно тебе – я же видела твои глаза… или нет, мне только кажется, что видела, но знаю, что ты мучаешься, ищешь ответ, а я вот нашла. Только почему-то не могу сказать словами, не могу собрать ускользающие ртутные шарики. Даже не вспоминается о чем, только – что очень важное что-то.

Слоняюсь по дому в поисках того места, где я об этом думала, а потом забыла, – если вернуться на него, то все вспомнишь, такой метод. Случайно заглядываю в зеркало: красноносая, как птичка кеклик (прыщик вскочил – отлились мне вчерашние бельгийские трюфели), волосы сбоку подсвечены закатным солнцем, поэтому рыжие, и после ванны спутаны. Да, тоже мне гуру, максимум гурвинек… И тут я вспоминаю.

Все началось со старых любовных писем. Я помнила, что у меня в шкафу хранятся драгоценные хроники разбитого сердца, вся боль печальной юности, и мне захотелось взглянуть на них еще раз. Может быть, пролежав десять лет, они выцвели и приобрели благородную желтизну слоновой кости. Или хотя бы нежную мягкость туалетной бумаги.

Теперь не имеет особого значения, кто был адресатом и чем все закончилось, это были неотосланные письма любви (и к любви), которая, как известно, никогда не перестает и своего не ищет.

И вот я перебрала разномастную – клетчатую, полосатую, нелинованную – бумагу, заполненную нервными буквами. Каждое письмо начиналось ровными и красивыми фразами, а заканчивалось скачущими, перечеркнутыми словами, которые, судя по всему, я уже почти не видела из-за слез.

«Душа моя, у нас похолодало. Душа моя, стало тепло. Любовь моя, эта зима невыносима. Любовь моя, сегодня я надела туфельки первый раз в этом году».

И «я умру, если ты не вернешься, моя жизнь потеряла смысл, мне больше незачем жить, твои глаза, твой голос».

И это – годами.

Птичка каждый раз начинала щебетать на высокой и нежной ноте, а заканчивала, задыхаясь и каркая, в слезах и соплях.

А в промежутке… было немножечко хвастовства – о платьях, о мужчинах; немного о «нашей» любви и очень много – о моей; воспоминания, надежды и – страх. Отчаянный страх, что время – вот оно, уходит без любви, исчезает, и вместе с ним увядает моя очаровательная юность. Сначала я хвасталась, что меня принимают на улице за двенадцатилетнюю девочку, потом, что за девятнадцатилетнюю, а потом – уже стало неудобно об этом говорить. Юность утекает между пальцами, испаряется с каждым выдохом, а что же взамен, если все построено на имидже невинного ангела или распутного ребенка (по настроению)?

Эти письма, эти сокровища моей души скучны. Я вдруг поняла, почему не смогла удержать того мужчину. Кроме обстоятельств, которые все были против, оставалось еще отчетливое впечатление маленького, неразвитого, непрочного существа, которое эту свою поверхностную легкость тщательно культивирует, цепляется за нее и до смерти боится потерять.

Не расти, не взрослеть, не жить – правда, у меня это называлось «не толстеть, не стареть и ничего не делать». Господи, ну кому это могло всерьез понравиться? Разве что армии педофилов, которая ходила за мной по пятам долгие годы.

В одной из первых моих статей было следующее: «После двух пустых вечеров подряд я становлюсь похожа на грустную птицу. И думаю о старости. Это вопрос самооценки – как жить без ежедневной конфетки в виде смазливого отражения в зеркале? Я хотела бы прочитать какую-нибудь книгу об этом. Не из этих, в лиловых обложках, „Самооценка после климакса: как выжить и не впасть в депрессию“, а мемуары какие, что ли. Ведь есть же, наверняка есть женщины, встретившие старость с достоинством, без карминных губ, розового боа и дюжины пластических операций. И способные об этом написать. Только я о них ничего не знаю».[10]

Собственно, и предыдущие десять лет, и весь прошлый год я искала ответы на эти вопросы. И вот в последние недели этой весны (потому что весна ведь только до первой жары, правда? вот только отцветут белые деревья, потеплеет снова, и все – лето), кажется, нашла.

Мой прежний способ был очень прост – нужно делать вид, что ничего не меняется. Следы возраста на лице неуловимы, когда смотришь в зеркало каждый день. Шок настигает, только когда приезжаешь к родителям, в свою старую детскую, и видишь, что в большом зеркале, вделанном в дверцу шкафа, вместо пятнадцатилетней девочки показывают что-то ужасное. Ну так я и не езжу туда почти.

Носишь подростковую одежду, благо фигура позволяет и пластика прежняя – девичья, угловатая, нервная. Общаешься с теми, кто моложе, но хуже выглядит. Следишь за новыми игрушками – не важно, компьютеры, мобильники, айподы, – потому что старость начинается, когда ты «не в курсе».

Музыка, танцы вечеринки – не потому, что душа требует, а потому, что я еще ого-го, я им всем покажу, я им всем покажу…

Это очень легкий и приятный путь, чуть горький, может быть, но при некоторой доле близорукости – удобный. Только годам к сорока пяти можно обнаружить себя в белых носочках и с бантиками, с чупа-чупс в руке, а отовсюду – жалостливые взгляды.

Бесполезно говорить себе про сто очков форы любой молоденькой – это все равно что надмеваться над трехлетним ребенком. Ну да, я определенно лучше хожу, и лучше разговариваю, и в штаны не писаю. Мне гораздо комфортнее, чем десять лет назад, безусловно. Но эта нынешняя юность еще научится всему, а мне предстоит только терять – терять свою красоту.

И вот уже несколько месяцев я чувствовала, что дальше так невозможно. Больше прикидываться не то чтобы нельзя, но неинтересно. И однажды я приняла – не как наказание, а как принимают корону – свой истинный возраст. Ты делаешь шаг вперед и закрываешь глаза, чувствуя, как на лоб опускается прохладный обруч, на плечи ложится тяжелый плащ. Держи спину, королева, и открой глаза: ничего не изменилось. Твои мужчины не разлюбили тебя, и красота не ушла, ты просто перестала лгать – себе.

Впрочем, красота когда-нибудь уйдет. Ну та, внешняя, которую мы все так любим и которой дорожим. И никакая «внутренняя красота» не поможет жить по-прежнему – юные любовники разбегутся, незнакомые мужчины прекратят оборачиваться, тело перестанет восхищать. Не сейчас, еще не сейчас, но когда-нибудь – обязательно. И после этого ты не умрешь, а еще двадцать или тридцать лет будешь как-то жить, наблюдая, как лучи софитов, прежде направленные на тебя, скрещиваются на ком-то другом. Прими и это.

Потому что отныне путь будет освещать только твое личное сияние, твои собственные светлячки, которых ты насобирала за предыдущую жизнь, – твой интеллект, твоя нежность, каждая слеза, пролитая над дурацким письмом, и каждая улыбка. Вся боль, которая рисовала на твоем лице, и вся радость, которая тоже оставила следы. Твой талант, который и не думает угасать. И все, что ты сделаешь при этом неверном свете, будет только твоей, личной победой, а не результатом манипуляций с чужим либидо. И личным поражением, если что, разумеется.

Собственно, именно этого я и боялась больше всего – остаться один на один с собой.

Ну что ж, теперь я, кажется, почти готова.

В книге про заведующего грозами Илью-пророка

написано:

выйди и стань на горе пред ликом Господним, и вот,

Господь

пройдет,

и большой и сильный ветер, раздирающий горы и сок

рушающий скалы пред Господом, но не в ветре Господь;

после ветра землетрясение, но не в землетрясении

Господь;

после землетрясения огонь, но не в огне Господь;

после огня веяние тихого ветра,

[и там Господь].

С нею дело обстоит примерно так же:

она приходит

и с нею страсть, раздирающая сердце и сокрушающая

разум, но не в страсти она;

после страсти боль, но не в боли она;

после боли отчаяние, но не в отчаянии она;

и ни в ревности, ни в ненависти, ни в нарочитом

равнодушии ее нет;

только в молчании, которое приходит после всего, – она.

И к сожалению, если прямо начать с молчания, ее тоже там не будет – только в молчании после всего.

24 декабря 2006

Три аспекта женской истерики

Долго ли, коротко ли…

Иногда я думаю – что-нибудь изменилось бы, узнай я сразу, что ты женат, до того как успела влюбиться? С учетом последующих событий мне кажется, что да – я бы развернулась и побежала от тебя, подобрав юбки и неловко подпрыгивая на каблуках. Но без учета, если просто вспомнить, как все начиналось, – не-а. Даже если бы ты подошел и сказал: «Здравствуйте, меня зовут Андрей, я женат и хочу вас трахнуть», – случилось бы то же самое.

Потому что никакой жены около тебя не было, не было и ее следов – ни кольца на пальце, ни сдержанности несвободного человека. Потому что ты был абсолютно, прекрасно, невероятно свободен. Не было ее следов и в твоих рассказах о прошлом, не было ее и позже, третьей в нашей постели, как это обычно водится у женатых, – всегда видно, как они сравнивают. С тобой – не было. Ты закрывал глаза и любил ту, которая рядом, и всех женщин в ее лице, а может, и весь мир. Мне казалось, что в этот момент ты разговариваешь с Богом – через меня.

О существовании жены ты просто упомянул как о факте, в числе прочих, – ну да, твоя мама, твоя жена, твои дочери, твоя кошка, твои любовницы – все твои девочки, которых любил и уважал и мне велел любить и уважать.

Поначалу ты говорил о них так, что даже не задевало и не царапало, ведь и я, в общем, не одинока. И только потом, со временем, я обнаружила, что они вошли в мою жизнь, как в большую комнату, и расселись вдоль стены, эти разновозрастные молчаливые женщины с упорными глазами. Даже трехцветная кошка – вошла и села.