Но как он мог пробудить ее? Как воскресить ее? Никакие усилия не могли помочь ему в этом отношении. Он должен был ожидать внезапной искры, внезапного толчка. Он должен был, может быть, увидеть для этого Божественный свет и услышать голос, подобно последователям Оресте, среди поля, у поворота тропинки.

Он вспомнил также свою мечту об Орвието, и в его уме вырисовывалась картина города гвельфов: окна были закрыты; в темных переулках росла трава; одинокий капуцин переходил площадь; перед больницей останавливалась черная закрытая карета, дряхлый служитель появлялся у дверцы и из кареты выходил епископ. Башня выделялась на сером дождливом небе, медленно били часы, и вдруг в конце улицы являлось чудо: собор! Ведь он мечтал однажды найти приют на вершине этой песчаной горы, украшенной монастырями. Сколько раз он искренно стремился к этому миру и тишине! В его душе шевелились мечты, возбужденные в нем женской красотой в теплый и пасмурный апрельский день. «Как хорошо было бы приехать сюда с подругой или лучше с подругой, любящей меня, как сестра, и глубоко набожной, и прожить здесь долго… Проводить долгие часы в соборе, перед ним и около него, собирать розы в садах монастырей, есть варенье у монахинь… много любить и спать на мягкой девственной постели, под белым пологом…»

И опять Джиорджио почувствовал стремление к мраку, тишине и мирному уединению, где могли процветать нежные цветы, возвышенные мысли и чувственные удовольствия. Яркий свет солнца, заливавший все эти редкие и отчетливые линии, казался ему почти дерзким. И подобно тому, как картина журчащего ручья не выходит из головы человека, которого мучает жажда, так перед глазами Джиорджио постоянно витало видение свежего и торжественного мрака латинской церкви.

До обители не долетали звуки колокольного звона; изредка только приносились ветром слабые волны звуков. Местная церковь тоже была далека и не славилась искусством, красотой и древними традициями, а Джиорджио нуждался именно в близком и достойном приюте, где его эстетический мистицизм мог бы процветать, как видения Данте в мраморной урне, созданной художником Лука Синьорелли.

— Не переменить ли нам место? — сказал Джиорджио Ипполите. — Помнишь наши мечтания об Орвието?

— Ах, этот город с монастырями? — воскликнула она. — Тот самый, куда ты не хотел везти меня?

— Я хочу увезти тебя далеко, в одно аббатство, заброшенное и еще более уединенное, чем наша Обитель, красивое, как собор, и полное древнейших воспоминаний; там есть огромный канделябр из белого мрамора, редкостное произведение искусства, созданное художником без имени… С этого канделябра в тишине храма ты будешь освещать своим лицом мечтания моей души.

Эта лирическая фраза вызвала у него самого улыбку; тем не менее он увлекался созерцанием красивого образа, вызванного этими словами. А на Ипполиту с ее наивным эгоизмом и упорным животным чувством, составляющим основу существа каждой женщины, ничто не действовало так обаятельно, как эта мимолетная поэзия. Она была счастлива, когда могла явиться в глазах возлюбленного в идеальном свете, как в первый вечер в голубом полумраке, или в уединенной церкви, окутанная духовной музыкой и запахом ладана и фиалок, или на дикой тропинке, усеянной цветами дрока.

Она спросила своим звонким голосом:

— Когда же мы поедем?

— Хочешь завтра?

— Хочу.

— Смотри, если ты попадешь туда, то не сможешь выйти…

— Что же такого? Я буду глядеть на тебя.

— Ты будешь гореть на канделябре и сгорать, как свеча.

— Я буду освещать тебя.

— Ты будешь освещать также мои похороны…

Он произносил эти фразы вполне непринужденно, но его ум работал тем временем над мистической мечтой. После долгих лет заблуждений, проведенных в пропасти сладострастия, к нему вернулось раскаяние. Познав в теле своей возлюбленной все тайны, к которым стремилось все его существо, Джиорджио молил теперь Милосердного Бога о прощении за свою невыносимо печальную чувственную любовь:

— Боже, прости мне все мои увлечения и теперешние мучения! Сделай, о Боже, чтобы я мог принести жертву во Имя Твое! — И он бежал в сопровождении своей возлюбленной и искал спасения. И вот на границе спасения совершилось чудо: нечистая женщина, совратительница, его неуловимый враг, Роза Ада, внезапно освобождалась от греха, становилась чистой, чтобы следовать за другом к алтарю, и освещала священный мрак храма. На высоком мраморном канделябре, где в течение многих веков не горели свечи, образ Ипполиты светился теперь в неугасимом и тихом пламени ее любви.

— Слышишь, это опять богомольцы! — прервала его мечты Ипполита и стала прислушиваться к пению. — Завтра годовой праздник в Казальбордино.

Утром и вечером, днем и ночью местность оглашалась религиозным пением. Народ валил толпами и под палящими лучами солнца, и при свете луны. Все стремились к одной и той же цели, воспевали одно и то же имя и были охвачены одной и той же страстью; вид их был жалок и ужасен; они шли не останавливаясь, оставляя на дороге больных и умирающих, преодолевая все встречавшиеся препятствия, чтобы достигнуть того места, где они ожидали исцеления своих страданий, осуществления всех своих надежд. Они шли и шли без передышки, увлажняя потом свои собственные следы на глубокой пыли.

Какая огромная сила у этого простого образа, раз она поднимала и привлекала к себе все эти тяжелые народные массы! Около четырех веков тому назад одному семидесятилетнему старику в опустошенной градом равнине явилась сострадательная Божья Матерь на вершине дерева, и с этого времени каждую годовщину видения горцы и прибрежные жители стекались в священное место молить Богородицу, чтобы она сжалилась над их страданиями.

Ипполита знала эту легенду от Кандии и уже несколько дней лелеяла набожную мечту посетить святое место. Сильная любовь и привычка к чувственному наслаждению подавили в ней религиозный дух, но будучи римлянкою по происхождению и даже родившись в Трастевере (один из центральных кварталов Рима. — Прим. перев.), выросши в буржуазной семье, где в силу незапамятных традиций ключи сознания находятся всегда в руках священника, Ипполита была убежденной католичкой, любившей обрядную сторону церкви, и испытывала периодические приступы горячей веры в Бога.

— Почему бы и нам не съездить в Казальбордино? — сказала она. — Завтра там годовой праздник. Поедем. Тебе это будет интересно. Мы возьмем с собой и старика.

Джиорджио согласился. Желание Ипполиты совпадало с его желанием. Он находил необходимым последовать за этим глубоким течением, смешаться с этой дикой массой народа, испытать материальное общение с низшим слоем своей расы, в котором первобытный характер остался, быть может, в нетронутом виде.

— Завтра утром мы поедем, — добавил он, побуждаемый каким-то тревожным чувством при звуках приближавшегося пения.

Ипполита стала рассказывать со слов Кандии некоторые ужасные поступки, совершаемые богомольцами в силу обета. Она вся дрожала от ужаса. И по мере того как пение становилось громче, оба чувствовали, что на них надвигается что-то трагическое.

Они стояли на склоне холма. Луна поднималась на небосклоне. Свежая сырость окутывала богатую растительность, носившую еще следы дневного ливня. Все деревья были осыпаны каплями дождя, и эти мириады алмазных слез блестели при свете луны, совершенно изменяя внешний вид леса. Джиорджио нечаянно толкнул ствол дерева, и блестящие капли упали на Ипполиту и замочили ее. Она слегка вскрикнула, но сейчас же засмеялась.

— Ах, изменник! — прошептала она, воображая, что Джиорджио нарочно окатил ее дождем, и стала мстить ему.

Под их усилиями деревья и кусты с сильным шумом освобождались от своих жидких алмазов, а смех Ипполиты звонко звучал на склоне холма. Джиорджио смеялся ей в ответ, сразу забыв свои фантазии и отдаваясь всей душой этому увлечению молодости. Ночная свежесть, пропитанная благоуханием земли, действовала на него живительным образом. Он старался первым добежать до дерева с наиболее влажной вершиной, а Ипполита в свою очередь старалась опередить его и смелыми, уверенными шагами бежала вниз по скользкому склону. Большей частью они добегали до ствола одновременно и трясли его, стоя вместе под дождем. В подвижной тени листвы глаза и зубы Ипполиты сверкали необычайной белизной, и мельчайшие, бриллиантовые брызги блестели на нежном пушке ее висков, на щеках, на губах, даже на ресницах, и дрожали, когда она смеялась.

— Ах, колдунья! — воскликнул Джиорджио, выпуская из рук ствол дерева и схватывая в свои объятия женщину, которая казалась ему опять на редкость красивой при таинственном свете луны.

И он стал целовать ее лицо, свежее и влажное, как только что снятый с ветви плод.

— На тебе, получай, получай!

Он крепко прижимался губами к ее щекам, глазам, вискам, шее и не мог насытиться, точно это тело представляло для него прелесть новизны. Она же под его поцелуями впадала в какое-то сознание экстаза; это случалось с ней каждый раз, как она видела, что Джиорджио действительно упивается ее любовью. И она, в свою очередь, старалась как бы вызвать из глубины своего существа самое нежное и сильное дыхание любви, чтобы довести его упоение до крайнего предела.

— На, получай!

И он остановился, достигнув крайнего предела упоения и не надеясь на что-нибудь более приятное.

Они молча взялись за руки и пошли домой; сбившись с тропинки из-за своей безумной беготни, они шли теперь напрямик по полям. Волнение и неожиданный подъем духа улеглись, и они чувствовали теперь усталость и безграничную печаль. Джиорджио молчал в задумчивости. Таким образом жизнь внезапно как бы скрытым во мраке движением предложила ему новое наслаждение, новое ощущение, реальное и глубокое, в конце беспокойного дня, прожитого в царстве витающих призраков! «Но была ли это действительно жизнь? Может быть, это были одни мечты? Но ведь они в тесной зависимости между собой, — подумал Джиорджио. — Где жизнь, там и мечты, а где мечты, там и жизнь».