И вот Гёргей вернулся к себе в кабинет, даже радуясь в глубине души, что тайна эта известна именно Вероне, а не кому-нибудь другому.

— Ну, напугал я вас, матушка? — уже миролюбиво возобновил он прерванный разговор; при желании Пал Гёргей умел быть на редкость ласковым и приветливым. — Ладно, не бойтесь. Ничего вам не будет: рассказывайте смело все, что знаете. Вы же сами видите, меня возмутил этот случай. И как только могла такая хорошая, добрая женщина…

Тетушка Престон ломала руки.

— То-то и оно, ваша милость! Да я скорее поверила бы в то, что господь наш, Иисус Христос (да славится имя его во веки веков, аминь!) не вознесся на небо, чем в то, что моя госпожа согрешила…

— Да еще в таком возрасте, в таком возрасте, Верона! — добавил Гёргей, желая показать, что он уже смирился с несчастьем. — Сколько лет-то моей невестке?

— Не старая еще — в прошлом году сорок миновало. Возраст еще ничего не значит. А только ведь я ее за святую почитала. И не доведись мне собственными своими глазами увидеть, я бы душу вынула у всякого, кто про нее дурное сказать бы осмелился.

Гёргей вскочил с кресла.

— Увидеть? — воскликнул он возмущенно. Но лишь на мгновение сверкнули в его глазах зеленые огоньки гнева: он снова опустился в кресло, уронил на подлокотники руки и закрыл глаза. — Хорошо, хорошо. Рассказывайте все, как было, ничего не упускайте. Я не буду больше перебивать. (Эти последние слова он проговорил скорее самому себе.)

— А так, ваша милость, что как барин на войну ушел, я спала в одной комнате с барыней. Одна она боялась ночевать. А вернее, с того дня, как вы изволили свою дочку увезти. Ведь до того Розика спала в ее комнате, да и Жужа Марьяк тут же укладывалась. Очень убивалась барыня и по мужу и по малютке.

— И по малютке? — поднял голову Гёргей и широко раскрыл глаза.

— Конечно.

— А почему? — рявкнул Гёргей, пронзая Верону взглядом.

— Потому, что любила она маленькую Розалию очень.

— А как вы думаете — почему? Ведь это не ее дитя?

— Так уж заведено у больших господ. Им делать нечего, вот они и любят чужих детей. Это у нас, бедноты, и на своих-то ребятишек времени не хватает.

Глупый ответ простой женщины окончательно убедил вице-губернатора в том, что от нее ровным счетом ничего не узнать о Розалии.

— Продолжайте, тетушка Престон. Говорите смело!

— Так вот я и говорю: очень уж горевала барыня. Иногда и сама писала барину, и ответы от него тоже получала. Но потом письма стали приходить все реже, и вздыхать барыня стала пореже — знать, привыкла к своему одиночеству. А под осень, как вернулась она из Ошдяна, когда Розалию ездила проведать…

— Как, она ездила в Ошдян? — тревожно спросил. Гёргей. — Подозрительно! (Это он пробормотал себе под нос.)

— Ездила. А как вернулась, зачастила на мельницу. С этого все и пошло. Я уж и не помню, зачем она отправилась на мельницу в первый-то раз. Может статься, из-за плотины, — мельник нам в то лето покою не давал, все требовал, чтобы барыня плотину починить велела. Словом, наведалась она на мельницу. А мельник, сказывали тогда, нового подручного себе нанял. Вот и повстречалась наша барыня с тем подручным. О чем они с ним говорили, не ведаю. (Про то одному богу известно да им двоим.) А только барыня на другой и на третий день ходила на мельницу и всякий раз наряжалась — как и мы, простые бабы, наряжаемся, когда нас бес в ребро толкнет. Сколько времени, все это тянулось — не знаю. Только однажды, как холода ударили, говорит мне моя голубушка: «Знаешь, Верона, спать я из-за тебя не могу, больно уж ты храпишь. Стели теперь себе в другой комнате». Ну, мне это дело сразу не понравилось: я сроду не храпела и не храплю. Спросите хоть Престона. И потом как же это? — Прежде, когда ребеночек плакал, она, вишь, могла спать спокойно, а теперь глаз не смыкает, потому что я, дескать, храплю. Ну, ладно, думаю, поглядим, что из этого всего получится. А получилось вот что: как дворня заснула, прокрался тот подручный мельника на барский двор, а барыня-то (ну, видно, весь свет скоро перевернется!), святая-то наша, встала с постели и, как была в одной нижней юбке, вышла в холодные сенцы да и впустила его к себе. Боже милостивый, уж хоть бы кто порядочный был, а то ведь деревенщина, никчемный человечишка!..

По лбу Гёргея заструился пот, в сердце заклокотала гордость дворянина, но он подавил в себе порыв негодования и скрестил на груди руки, словно одной удерживал другую.

— От кого вам все это известно? — с мрачным видом спросил он Верону.

— Прислуга шепталась между собой. Сперва я сомневалась. Видели люди, что поутру, в тумане, какой-то человек прошмыгнул из замка, будто тень. Ну, а потом догадались, что это подручный с мельницы к барыне ходит.

— Выдумки! Вранье! — прохрипел вице-губернатор.

— И я так же сказала, ваше превосходительство! — отвечала Верона с печалью в голосе. — И поклялась себе: докопаюсь, узнаю правду. Один раз вечером лущили мы в большой горнице кукурузу, в той самой, из которой дверь в барынину спальню ведет. Так уж у нас заведено испокон веку: праздник это настоящий. И лущим мы всегда кукурузу не в приказчичьем доме, а в господском. Бывало, соберутся нам помогать и деревенские, не только наши крепостные, а и господ Бузамери крестьяне, особливо молодежь. Случалось, к нам заглядывал даже сам барин, ежели дома находился. На ужин обыкновенно барашка резали, варили кукурузу, пекли коржи с маком. Веселье, песни. Работа, бывало, так и горит в руках: до полуночи завсегда управлялись. Потом уносили из гостиной початки, красные отдельно (они против антонова огня хороши), и целую копну шелухи вытаскивали. А там — откуда ни возьмись — пастух с волынкой, и пошли танцевать, часов до двух ночи плясали. Ну, а в этом году, как только ночной сторож прогудел в свой рожок девять часов, входит барыня на кухню, где уже варилась кукуруза и баранина, и говорит: так, мол, и так, голова у меня разболелась, хочу отдохнуть, а потому в господском доме ночному ужину нынче не бывать, несите, говорит, все угощенье во флигель к приказчику, а я, говорит, сейчас же прикажу работникам, чтобы кончали лущить кукурузу, и пришлю их туда же. Так и сделала: работников отослала, свет в горницах и в гостиной погасила. Народ собрался в приказчичьем доме. А меня любопытство разбирает. Думаю, будь что будет! Пробралась незаметно в гостиную, зарылась в кучу початков по самую макушку. Тут скоро стихло все в замке, только сверчок где-то в стене верещит. Слушаю я, слушаю — нигде ни шороха. И вдруг (этак через полчаса) тявкнули собаки разок-другой, будто кто-то свой по двору прошел, а потом — как свистнет! Тут уж и барыня выходит из своей опочивальни, идет через гостиную, ключом скрипнула: дверь наружную отпирает. А я сижу в початках кукурузных — сердце у меня от страха совсем биться перестало. Ой, господи, провалюсь я от стыда сквозь землю, если правдой окажется, что другие-то дворовые болтали. Луна заглянула через окно — будто молока белого в растопленный вар плеснули. Дверь скрипнула, и входит в залу мужчина в широкополой шляпе, сапоги тяжелые. А барыня ему шепчет: «Осторожнее, милый, не споткнись. Тут везде кукуруза набросана». Знать, она его при этих словах за руку взяла да и провела в свою опочивальню. Но все равно несколько початков он раздавил сапожищами своими, пока шел. Тут уж и я выбралась из копны и прибежала в дом к приказчику. Дрожу как осиновый листочек, а сама бледная-пребледная, все даже перепугались, как меня увидели…

По мере того как Верона рассказывала, по ее лицу заметно было, что она рада освободиться наконец-то от бремени тягостной и опасной тайны. И вот наступило мучительное молчание. Верона ждала, что скажет Гёргей, но он не произносил ни слова, сидел в кресле неподвижно, словно окаменел. И лицо у него было какое-то пепельно-серое. Верона робко взглянула на него, и ей даже показалось, что он умер. Но нет, кадык шевелится, значит, жив еще! Так прошло минуты три-четыре. Верона кашлянула, чтобы напомнить о своем присутствии, но барин и после этого не обратил на нее никакого внимания. О, как далеко отсюда были сейчас его думы! Он размышлял над такими загадками, которых не разрешил еще ни один из смертных. Из какого же вещества вылепил творец женщину? Неужели для этого не нашлось у него ничего, кроме сапожного клея? Кто до нее дотронется, так она вся, до последней частицы своего существа, к тому и прилипнет! Неужели и его Каролина оказалась бы такой же?

Гёргей тяжело вздохнул и уронил лохматую голову на грудь. Выходит, бог так и не создал на свете ничего безупречно чистого, если и на солнце, самом ярком светиле, есть пятна, а в прозрачной воде родников полно всяких противных тварей? Самая белая лилия и та бросает черную тень…

— Мне можно идти? — спросила в конце концов Верона. Гёргей вздрогнул, только теперь заметив, что она еще здесь. Он утвердительно кивнул головой, однако в дверях снова остановил ее.

— Погодите, тетушка Престон, хочу еще кое о чем вас спросить. Как часто это бывало?

— Да каждую вторую ночь раздавался на дворе проклятый свист.

— Хорошо, голубушка, ступайте. Но об этом ни звука! Понятно?

Гёргей уже не сомневался. По природе он относился к числу людей легковерных, а тут еще ему вспомнилось, что произошло вчера в трактире «Сарацинский король», где обычно собирались чиновники комитатской управы. За ужином, во время беседы о политике, коснулись Яноша Гёргея и его отъезда на войну. Петер Маршалко начал было что-то рассказывать: «Странные слухи дошли до нас…» — а подвыпивший старший писарь Даниэль Ревицкий возьми да и ляпни: «Из Топорца?» Чиновники растерянно переглянулись, как это бывает, когда кто-нибудь скажет неуместное слово, и Маршалко поспешил замять разговор: «Да нет же! Из Трансильвании. Слух вдет, что там уже все закончилось». Тогда вице-губернатор так и не понял, в чем дело, но теперь ему все стало ясно. Значит, господа комитатские чиновники уже прослышали о похождениях его невестки? Нет, дальше так оставлять нельзя! Надо положить конец! Хотя бы ради чести бедного брата Яноша.