— Все это верно, ваше сиятельство, — заметил Мостель, — но лучше всего, когда договор содержит ясные условия. Как старый человек, я усвоил это еще от древних римлян: «Clara pacta boni amici». Кроме того, я убедился, что кредит очень портит отношения. Чистоган лучше всего: берешь товар — даешь деньги.

— Что верно, то верно, — согласился барон. — Но ведь и я старый человек. И научился я у римлян (и у своих соплеменников тоже) не только хорошему, но и плохому. А по природе я человек жадный, завистливый. Как бы хорошо я ни продал свою пшеницу, все равно меня будет точить мысль, что другие, возможно, дали бы мне за нее дороже, и я не смогу спокойно спать. Какая же вам польза от того, что я не буду спокойно спать? Да еще меня будет мучить зависть: ведь для того, чтобы уплатить мне наличными, вам придется занять денег у Кенделя благодаря моей пшенице. А почему я должен помогать ростовщику Кенделю?

Тем временем прибежал запыхавшийся Ференчик и принес пригоршню пшеницы. Оба сенатора с интересом принялись ее разглядывать и действительно увидели, что на верхушке каждого зернышка, в том месте, где оно дольше всего оставалось сращенным с колосом, образовались небольшие округлые углубления, которые с помощью известного воображения, пожалуй, можно было принять за лик девы Марии.

— Но как же мы пойдем на такое условие, чтобы на каждом из зерен, которые мы возвратим, был виден этот знак?

— А разве сейчас он — не на каждом?

— Да, конечно, но…

— Ну тогда за чем же стало дело? — заметил барон.

— А вдруг вы, господин барон, или ваш наследник потребует от сената, чтобы мы, возвращая долг, перебирали пшеницу по зернышку, иначе как же можно убедиться, что есть на них этот знак?

— Верно, работа предстоит большая. Однако я или мой наследник действительно должны будем принять долг по зернышку. Кстати, сенату, вероятно, даже и не придется возвращать всю занятую у меня пшеницу, ибо перебирать ее по зернышку надо будет не меньше ста лет.

Старик был упрям. Пробовали уломать его сенаторы и так и эдак, доказывали, что его условия — глупость, но барон не соглашался уступить ни на йоту. Поскольку, однако, лёченские послы были у него в руках, в конце концов они вынуждены были подписать договор, что Лёче обязуется возвратить барону Палочаи ровно столько и такого же качества пшеницу в натуре, сколько представители города взяли ее у барона «взаймы».

Однако политика старого барона объяснялась просто: судя по приметам (появились у него белые пятнышки на ногтях, чесалось ухо), он со дня на день мог получить из Кракова, или из Вены, или из Шарошпатака приятное письмецо, предлагающее «передать за соответствующее вознаграждение имеющиеся у него запасы зерна в распоряжение генерала такого-то». А все «соответствующее вознаграждение» будет состоять из расписки — то есть никчемной бумажки, которая, по всей вероятности, в дальнейшем будет иметь ценность лишь как памятка о военном времени. Итак, одна из воюющих сторон заплатит за пшеницу распиской, другая же (та, которая не получит пшеницы) разгневается и отплатит за это. Да еще как отплатит! Дело известное! И уж лучше всего передать запасы продовольствия нейтральному вольному городу, который и после войны останется цел и невредим. Однако передать надо не за деньги, ибо люди в начале войны лишаются рассудка, а в конце ее — денег.

Трактир «Пес, лающий на луну» еще не знавал таких веселых дней, как в эту зиму, когда лёченцы вывозили из Белы баронское зерно. (Именно тогда-то арендатор трактира Ференчик так разбогател, что построил себе большой двухэтажный дом.) Веселые деньки наступили и для Бибока, Теперь в трактире постоянно собиралось десятка два приезжих лёченцев, которые здесь, вдали от дома, за кружкой доброго вина охотно вели разговоры о событиях в городе.

— Как же это у вас получается? — подсмеивался над ними Бибок. — Город по-прежнему в трауре, а на постой к себе вы пустили гусар в красных штанах?

— Что поделаешь, пришлось пустить.

— А женщины все так и ходят в черном?

— Ну, это не беда. Куруцы и под черным умеют разглядеть белое.

— Ну, а как дело с Гёргеем?

— Забыть не забыли, но до поры отложили.

— И дворянство по-прежнему заседает в Гёргё?

— Да, там они теперь чешут языки.

— Дураки, видно, люди: ради спасения губернаторской шкуры соглашаются ездить туда!

— Ничего не дураки, — дружно возражали Бибоку собеседники. — Теперь есть прямой смысл ездить в Гёргё! Такого трактира, как кенделевский, наверное, во всей Европе не сыщешь. Знали бы вы, что там теперь творится! Туда нынче рады прокатиться не только дворяне со всего комитата, а и бюргеры из Лёче. Нужно, например, лёченцам устроить веселую пирушку, отпраздновать крестины или серебряную свадьбу — они едут в Гёргё. Ведь за городской чертой никакие запреты и распоряжения лёченского сената не действуют…

Подобные беседы заполняли долгие зимние вечера. Бибока занимали больше всего рассказы о Гёргё и его обитателях, меж тем простые возчики то и дело перескакивали на другие темы, не представлявшие для него никакого интереса. Они дивились, например, удачливости Кенделя, гостиница которого так прославилась, что старика засыпали предложениями желающие взять ее в аренду. А ведь вся его затея построить гостиницу и трактир родилась просто из желания подольститься к вице-губернатору! Да, видно, Кендель такой уж счастливец, что стоит ему бросить золотую монетку даже в болото, а вытащит он оттуда котел, полный золота.

Сенаторы, пока они находились в Беле, избегали говорить с Бибоком о политике, — он лишь кое о чем догадывался из их кивков или пожимания плечами. Что же до обозников, перевозивших пшеницу — иногда с ними приезжал вилликус, — то Бибок их сторонился. И только на масленицу уютный уголок трактира «Пес, лающий на луну» превратился для него в истинный рай, так как он увидел там за столиком господина Клебе, прибывшего в Белу. В тот день бушевала снежная буря, молиторис у самого въезда в город свалился в канаву, сломался, и пришлось чинить его; тут немало понадобилось каретной и кузнечной работы, и Клебе из-за этого задержался в городе на три дня.

Все эти три дня посетители трактира с наслаждением слушали привезенные господином Клебе политические новости, действовавшие на них не хуже живительного пунша за ужином. Клебе был наделен весьма тонким умом, да еще фанатически верил в грядущее величие и славу сепешских саксонцев. Он чрезвычайно быстро приходил от них в восторг, особенно за чарой вина. Но после четвертой кружки обычно принимался плакаться:

— Испортились наши саксонцы, никуда они теперь не годны. Бургомистр Нусткорб — осел. Но вы никому не говорите: я не хочу, чтобы люди от меня это узнали, — давно могли бы и сами догадаться. Что от него толку, от этого Нусткорба? Только языком болтает: «Надо что-то сделать». А сам ничего не делает. Горожане наши понимают: сенат дурака свалял, заставил их ходить во всем черном; все возмущаются, а так и ходят в трауре, пикнуть не смеют.

— Да, недолго будут уважать такого бургомистра! — заметил Бибок.

— Уважать? Какое тут уважение! Оно все расползлось, будто старая шуба, изъеденная молью.

— Но неужели лёченцы ничего не предпринимают?

— Хватаются за одно, за другое! Да вот беда — нет среди них ни одного смелого человека.

— Тут вот Фабрициуса хвалили, того, что осенью к Палочаи приезжал.

Господин Клебе пренебрежительно махнул рукой:

— Не получится и из него вожака.

— Отчего же?

— Влюбился он по уши в одну венгерку.

— Откуда это вам известно?

— Да я же сам ее привез, — взял к себе на молиторис по дороге из Буды. Да, вот была поездка! Когда-нибудь при случае я вам расскажу, как мы пировали на лесковской мельнице. Вот тогда, в пути, и началась у них любовь. А потом дальше — больше: встречи на прогулках, встречи в городском саду, встречи возле крепостной башни, — встречи всюду, где бывает барышня-красавица. Но я не для того говорю, чтобы посплетничать. Просто у меня за город душа болит. Вот здесь, сынок, будто рана какая огнем жжет. Честное слово, так и палит. — И господин Клебе постучал себя кулаком в грудь. — Послала нам судьба горе горькое, безысходное горе. Конечно, бог лучше знает, не нам ему указывать, как должны идти в городе дела. Но ведь на бога надейся, а сам не плошай. Должно же что-то произойти. Либо бюргерам пора разогнать сенат, либо сенату пора слопать этого Гёргея, как пауку комара. Словом, пусть тут будет все что угодно, только не то, что сейчас происходит. Прежде, бывало, одно только комитатское дворянство ездило в Гёргё, в трактир Кенделя, а с прошлой осени и бюргеры завели моду развлекаться там. Как воскресенье — вся наша знать под вечер туда на прогулку отправляется: выезжают за городскую черту — барыни скидывают с себя черные балахоны, накинутые для отвода глаз (чтобы приказ не нарушать), а уж дальше катят раз-наряженные, красуются всеми цветами радуги, а с ними провожатые — куруцкие офицеры. Вот уж, верно, Пал Гёргей доволен, — сидит, посмеивается. Из его окон очень даже хорошо видны кудрявые деревья перед кенделевским трактиром.

К полуночи сотрапезники становились еще говорливее, но где бы ни блуждали их мысли и речи, они не могли оторваться от этой темы, война с вице-губернатором стала основной задачей каждого лёченца. Осторожный Клебе делался вдруг запальчивым, становился бунтарем и грозил перевернуть весь свет, если он, то есть свет, не исправится и не пойдет по пути, предначертанному для него господином Клебе.

— Разумеется, — говорил он, — сложно все это. Сейчас я и сам не знаю, что надо делать. Но ведь я-то не получаю у города за это денег! Пусть Нусткорбу будет совестно.

У Бибока сорвалось с языка, что он знает, как помочь саксонцам. Есть для этого средство. Надежное и вполне безопасное средство.