— Ну, спасибо. С богом! Будьте здоровы, господин бургомистр!

— И вы тоже, ваше превосходительство, возвращайтесь милостью божьей в полном здравии!

Пожелав друг другу всех благ, они расстались. Повозка Гёргея наконец двинулась по лесной дороге под деревьями, уже встречавшими ночь тихим шелестом листвы. Пожалуй, можно было бы назвать лес угрюмым, потому что веселый щебет и пение птиц смолкли, только дятел все еще стучал то там, то сям, да с легким шорохом перепрыгивали с ветки на ветку белки. Но среди трав, папоротников и кустов еще копошились и трещали кузнечики. Вот где-то неподалеку загудел колокол. Что это? Уж не к ужину ли звонят в замке Хилил-паши? Но ведь замок, согласно описанию, должен находиться слева от дороги, а колокол звонит справа! А может быть, это в Ошдяне служат панихиду по усопшим? Да вот и ветер сквозь бесконечную сетку древесных ветвей как будто донес запах ладана, запах смерти. Гёргей даже вздрогнул от этой мысли.

— Какой печальный закат, Престон! Какой унылый!

Но вот волны торжественного колокольного звона стали доноситься уже откуда-то слева: динь-дон, динь-дон.

— Ах, черт! — воскликнул Престон. — Какой-нибудь плутище-филин шутит над нами.

— Что ты говоришь?

— Филины до того ловко подражают колокольному звону, что и не отличишь. Один раз я изведал на своей шкуре такие их шутки. Еще мальчишкой был! Как-то ночью сбились мы в Задунайщине с дороги. Вдруг слышим колокол и решили: пойдем прямо на него, доберемся до какой-нибудь деревни. И в такую чащобу забрались в Баконьских лесах, что потом двое суток, не пивши, не евши, оттуда выбирались. Вот уж где леса так леса!

Но и Сабадкинский лес мало чем уступит Баконю. От Сабадки до Ошдяна он тянулся по гладкой, словно стол, равнине. Нетронутая земля, никогда, может быть, и не знавшая плуга, девственный край, над которым еще не совершила насилия воля человека, требующая: «Уроди мне это, вырасти мне то». А здесь земля родит, что ей самой вздумается. Издревле зеленеют на ней травы высотой до пояса, вьюны, плющи и прочие ползучие растения, перекидывая свои непроходимые сплетения, тесно соединяют друг с другом вековые исполинские деревья, горделиво взметнувшие в небо густолиственные кроны. Знаменитый Яношик, словацкий разбойник, как раз в этом лесу отмерял бродячим студентам на платье сукно, отнятое у проезжих купцов: от одного бука — до другого. Вот какая была у него мера!

Вечерний сумрак постепенно все сливает воедино, очертаний отдельных предметов уже не разберешь. Вот серое пятно при дороге — пепелище давно угасшего костра. Обуглившаяся кора на стволе огромного дерева — след ударившей в него молнии; зеленоватые искрящиеся звездочки на кустарниках — светлячки; сверкающие серебряные холсты, разостланные на лесной поляне, — струящийся с гор ручей. Фр-p! Это что? Ах, это стадо оленей, пришедшее к ручью на водопой, испугалось стука колес и, ломая ветвистыми рогами сучья, с гулким топотом уносится в чащу леса. Потревоженные шумом, далеко окрест взлетают птицы; филин перестает звонить в свой колокол; спрятавшаяся в ветвях дерева белка открывает черные бусинки глаз; жалобно вереща, поднимается в воздух самка кобчика, но, увидев зорким материнским оком, что опасности нет, неторопливо опускается обратно в свое гнездо. И только жук, приникший к тонким, длинным стебелькам овсюга, равнодушно покачивается в своей колышущейся колыбельке.

— Далеко еще до хутора, Престон? Ты-то хоть знаешь дорогу?

— Видать, недалече: кобчик завсегда поближе к курятникам гнездится. Значит, где-то тут и хутор. Сказывали, надо сворачивать у белого столба, что в память о каком-то убитом турецком беке поставлен. Я, понятно, в точности не знаю. Но ежели столб и вправду белый, мы его обязательно заметим. Да вон, как будто собаки лают.

Наконец невдалеке, словно большой призрак, замаячил во мгле белый обелиск. Престон свернул с мощеной дороги, и вскоре перед ними, указывая путь, засверкали, как сияющие глаза, два освещенных окна. После изнурительного дневного зноя приятно было ехать под сенью темных древесных ветвей. Гёргей снял с головы шляпу, чтобы свежий ветерок охладил его разгоряченную голову, а сам, не отрываясь, смотрел на два окна, отбрасывающие во тьму свет, и думал: «Там сидит моя маленькая Розалия — вяжет или, может быть, читает подле ночника». Теперь, когда всего две-три минуты езды отделяли Гёргея от дочери, его вдруг охватило лихорадочное беспокойство, сердце застучало громко-громко. Из-за деревьев на дорогу принялись вдруг выпрыгивать причудливые тени, среди них и покойный лёченский бургомистр с ружьем в руках, которое он, казалось, уже наводил на освещенное окно.

«Нет, нет!» — чуть не закричал Гёргей, и ему сделалось вдруг так страшно и так холодно, что он начал даже застегивать на пуговицы свою куртку.

— Прохладно, Престон. Не находишь? А я вот зябну.

— Что вы! Я, наоборот, весь взмок от пота! — возразил Престон. — Ну, балуй! Н-но! Кажется, ваше превосходительство, так оно и есть: дом лесничего.

— Ближе не подъезжайте, наткнетесь на проволоку. Здесь все деревья проволокой опутаны, — предупредил их из темноты чей-то звучный голос. — А как вы здесь оказались? Наверное, заблудились?

— Нет, — отвечал Гёргей. — Нам нужен господин лесничий Варга.

— Это я, — отвечал тот же голос. — Вы откуда едете — с гор или снизу?

— С гор, — сказал Гёргей, спрыгнув с тележки.

— А как вы проехали Сабадку?

— По разрешению бургомистра.

— Гм, — отозвался лесничий, — сейчас я посвечу вам. Но прежде разрешите задать вам несколько вопросов. Нужда ломает не только железо закона, но и правила гостеприимства. Страшная зараза, свирепствующая в Ошдяне, вынуждает нас к великой осторожности.

— Пожалуйста, спрашивайте, сударь!

— Что вам здесь угодно? Привезли что-нибудь?

— Наоборот, хотим увезти.

— Что именно?

— Девушку, — отвечал Гёргей.

— Тогда вы ошиблись, не туда попали. Девушки уже нет у меня в доме.

У Гёргея болезненно сжалось сердце.

— Где же она? — спросил он сдавленным голосом.

— Служит в городе Бать, у Яноша Шоша.

— Мы не ту девушку ищем. Тут какая-то ошибка, — возразил Гёргей.

— Других девушек на выданье у меня нет. Моя собственная дочь еще в люльке качается. По правде говоря, есть и еще одна, но она подросток. К тому же она гостья в моем доме: не думаю, чтобы вы именно ее искали.

— А вдруг? — сказал Гёргей.

— Ну, тогда можете возвращаться восвояси. Я дал слово, что и от ветерка ее уберегу, не то чтобы чья-нибудь рука ее коснулась. А уж если я сказал, так оно и будет!

— Даже отцовская рука? — спросил Гёргей растроганно.

— Уж не его ли превосходительство, господин вице-губернатор?

— Да, это я. Отец Розалии.

— Ну, тогда другое дело. Добро пожаловать! Эй, Жужи! Принеси поскорее фонарь, дорогая!


Некоторое время спустя в дверях, освещенных слабым светом фонаря, мелькнула стройная женская фигура. Лесничий принял из рук женщины фонарь и пошел с ним навстречу гостям, чтобы показать, как пролезть под проволокой, натянутой между деревьями; никто из посторонних не мог бы приблизиться к дому в темноте, не наткнувшись на проволоку, — один конец ее был прикреплен к дверной ручке дома и предупредил бы его обитателей о появлении чужого, даже если б они спали.

— Так вот мы и живем, ваше превосходительство! Пролазьте вот здесь. Видно, чем-то прогневили мы бога!

Гёргей горячо пожал руку лесничему.

— Здорова ли моя дочурка?

— Слава богу, крепка, как орешек, и умна, как философ. Жужи, где же ты? Посмотри-ка, Жужи! Узнаешь, кто к нам пожаловал?

— Боже, господин вице-губернатор! Прямо глазам не верится. Ой, как вы постарели-то, ваше превосходительство!

— Тс, ты, глупая! Как можно говорить такие слова? — прикрикнул на нее муж, впрочем без всякого гнева. — Иди-ка лучше позаботься о кучере, о лошадях, а главное — приготовь ужин. Пожалуйста, проходите, ваше превосходительство. Вот сюда, налево, покорнейше прошу.

Дверь не потребовалось отворять: она и так стояла настежь; нужно было только откинуть в сторону простыню, преграждавшую доступ в дом мухам и разным лесным козявкам. Хозяйка, разумеется, и не подумала отправляться на кухню, забыв о всяких правилах приличия, она первой влетела в комнату, чтобы поскорее сообщить барышне Розалии радостную весть.

На столе в комнате стоял стакан, наполненный растительным маслом, и на поверхности плавал, словно крошечное суденышко, деревянный кружочек с укрепленным посередине горящим фитилем; он-то и распространял вокруг слабый, мерцающий свет. Возле кровати покачивалась колыбелька, а в ней спал ребенок; крохотный ангелочек забавно причмокивал губками, как бы говоря о том, что в эту минуту он пребывает на седьмом небе, взлетев туда, правда, не на крылышках, но с помощью доброй феи Сна, и грезит о теплой материнской груди.

Подле колыбели сидела Розалия Гёргей и мурлыкала себе под нос какую-то песенку. Достаточно было взглянуть на ее выглядывавшую из-под перкалевой юбочки ножку, мерно покачивающую колыбель, чтобы увидеть, что уже скоро настанет пора, когда эта девочка будет очаровывать мужские взоры. Тем паче, что под стать ножкам было и миловидное личико, красивый ротик да еще и большие глаза, цвета лесных фиалок. И что за странность: ни одной классически правильной черты не найдешь в ее лице, а вместе с тем оно просто очаровательно; лоб чуточку низковат, но линии его благородны. Невозможно, пожалуй, сказать, что именно в юной Розалии действительно красивого, а все-таки видишь: хороша, удивительно хороша собой. Впрочем, угадай мы, в чем ее прелесть, — вероятно, сразу же наше безотчетное восхищение исчезло бы, уступив место прозаическим «обоснованным восторгам». Зато уж про ее носик можно было без колебаний сказать, что он вздернутый и притом самый милый, пленительный носик.