— Вот вам приказ, полковник. Действуйте умно, а главное — держите язык за зубами. Чтобы ни одна живая душа не знала, о чем мы сейчас с вами говорили.

Затем Гёргей достал мешочек серебряных талеров и, передав его Бибоку, добавил:

— Для того чтобы вести войну — нужны деньги. Когда вернетесь, отчитаетесь за все.

Над холмом, из-за овина Валдай, показался серп месяца, закукарекали петухи, вдали на болоте раздался гулкий крик выпи, нарушивший ночную тишину. Скрипнули в петлях арочные дубовые ворота замка, и конники ускакали.

У Гёргея стало легче на душе, он возвратился к себе в опочивальню, но едва начал раздеваться, как ворота снова заскрипели и под окнами послышался конский топот.

— Престон, выйди взглянуть, что там такое…

Престон долго не возвращался. Это вывело Гёргея из терпения, и он уже собирался послать за ним одного из стражей, когда наконец старый слуга приковылял сам.

— Ползаешь, как улитка! — накинулся на него Гёргей. — Ну что там!?

— Нарочный из Ошдяна. Сердце Гёргея забилось.

— С чем прислан? — нетерпеливо спросил он.

— Письмо привез, — уклончиво отвечал Престон.

— Так давай же его сюда, — нервно бросил вице-губернатор.

— Письмо я не принес: его прежде нужно дымом окурить.

— А где сам нарочный?

— И его тоже нужно окурить.

— Сразу все не можешь сказать? Умная твоя башка! Почему нарочного-то нужно окуривать?

— Потому… ну… как его… потому что в Ошдяне… эта самая… чума…

Смертельная бледность залила лицо вице-губернатора.

— И потому как барыня, сестрица ваша, госпожа Дарваш, уже скончалась от чумного мора, царство ей небесное…

Гёргей, огромный, могучего сложения человек, едва не упал, будто бык от удара обухом, у него вырвался стон, из глаз покатились слезы.

На минуту душа сурового вице-губернатора смягчилась. В его памяти промелькнули картины детства: Катаринка, совсем еще маленькая девочка, вместе с ним бегает по лугу за бабочками; вспомнилось, как они с помощью ослика разыграли сцену в духе супругов Добози *: мальчик посадил сестренку на ослика позади себя, — в точности так, как видел на картине, вставил ослику в ухо тлеющий трут, и тогда тот пустился сломя голову вскачь, вплоть до самого Дурста, а там, стряхнув с себя ребятишек, бросился в ручей и начал кататься в нем, норовя окунуть в воду подпаленное ухо. (Люди, считающие ослов — ослами, сами великие ослы!) Вспомнилось, как плакала потом бедная Каталинка, как они сушили на солнце ее промокшие до нитки юбочки, боясь возвращаться домой. Боже, какой же дивной красоты была малютка! Он, как сейчас, видел ее спящей под ивой на берегу ручья в мокрой, прилипшей к тельцу сорочке. И вот нет ее больше, нет! Но еще сильнее, чем боль утраты, в сердце Гёргея всколыхнулась волна беспокойства: что с Розалией?

— Письмо! Дай немедленно письмо! — крикнул Гёргей.

Престон помчался вниз, но на лестнице столкнулся с тетушкой Марьяк, которая, ухватив письмо щипцами и держа его на отлете, несла в господскую опочивальню.

— А, Престон, вот хорошо-то, что я вас встретила! Пойдите разбудите кого-нибудь из писарей, — распорядилась она. — Пусть придут прочитать барину письмо. Не можем же мы отдать такое письмо барину прямо в руки. Только вот которого из писарей? Может быть, Дравецкого? Нет, не надо. Дравецкий — богатый юноша. Разбудите лучше этого чахлого Палежнаи, он все равно чахоточный, кровью харкает. Нет, голубчик, его тоже нельзя. По нему мать будет убиваться. Разбудите лучше Фери Бано, он прошлый раз за обедом сказал, будто я не умею слоеные пироги печь! Вот теперь мы посмотрим: умеет ли он читать…

Однако все ее распоряжения оказались излишними: едва она отворила дверь в спальню вице-губернатора и просунула в щель щипцы, Гёргей схватил в руки письмо, не дав экономке опомниться, и сам прочел его:


«Милый шурин!

Когда я пишу это письмо, нашу бедную Каталину господь бог неисповедимой волей своей уже призвал к себе, послав на вас страшный мор, имя коего чума. Я сам уже чувствую ее приближение. Топот лошадей святого Михая * уже отдается в моих ушах. Я распорядился, чтобы меня похоронили рядом с моей милой Катой. С тем же самым нарочным, что привезет тебе это письмо, я отослал в Рожнё в церковный совет свое завещание, в котором упоминается и Розалия. Жаль, не дожили мы до ее свадьбы. Моровую язву завез к нам торговец оружием из Смирны: он проездом в Красногорку ночевал у нас в Ошдяне, у нас и умер. При первой же вести о болезни мы отослали Розалию к лесничему — жена его была когда-то самой первой нянькой Розалии, Жужа Марьяк (теперь она по мужу Жужа Варга) любит Розалию пуще всего на свете. Живут они с мужем в глубине Сабадкинского леса, а уж там чистейший воздух, что по нынешним временам великое счастье. Лес принадлежит некоему турецкому паше, осевшему в наших краях, — по правде сказать, он лишь время от времени наезжает туда, чтобы насладиться жизнью в кругу своих многочисленных жен. Не удивляйся, шурин, что я без стеснения говорю об этом и, не завидуя ничьему счастью и радостям любви, равнодушно отношусь к своей собственной беде. Наступает час, когда я предстану перед творцом небесным, и чем он ближе, тем меньше желаний и печалей обуревает меня. Вернее — уже и нет их больше. В последний путь не готовлюсь, потому что знаю: и без того прибуду; не тороплюсь, потому что не опоздаю; не огорчаюсь разлукою с Катой, потому что скоро мы вновь соединимся с нею. Приезжай за своей доченькой, — ты найдешь ее у лесничего Варги, человека честного, истинного христианина, хотя он и зарабатывает хлеб свой на службе у турецкого паши. В Ошдян не заезжай — опасно. На наши похороны все равно опоздаешь: нас быстренько похоронят. Не будет нам торжественного погребения с надгробным словом, хоть и знаю, какую красивую проповедь приготовил наш пастор Даниэль Поханка, которого я за свой счет учил в иностранных духовных академиях и из батрацкого сына вывел в священники. Может быть, бог где-нибудь записал мне этот добрый поступок, но тут, на земле, мне уже ничто не поможет. Если хочешь, оставь Розалию и дальше жить у лесничего, потому что там ей меньше грозят опасности, чем где бы то ни было, а уж тем более у вас в Гёргё. Близится большая война. На днях я получил письмо от шурина Яноша, в котором он под строжайшим секретом предложил мне вооружиться и в условленном месте присоединиться к его отряду, ибо князь Ракоци с войском уже направляется в Венгрию и в конце этой недели будет ждать их на польской границе возле Лавочне. Я не смог ответить шурину, потому что он, по-видимому, уже в пути, но, если ты встретишься с ним где-нибудь, скажи ему, пусть на этот раз они делают все умнее, чем до сих пор, а я уже не смогу быть с ними: меня уже призвал самый главный полководец, собирающий свою армию на вечный отдых.

Вспоминайте обо мне, милый шурин. Смогу ли я вспоминать вас, не знаю.

Писано июня 9-го дня, 1703 года, в Ошдяне.

Дарваш.

P. S. В погребе у меня стоят двести тридцать четыре бочонка вина, выпить которое я уже не успею; из них двадцать бочек крепкого красного вина с моего виноградника, в Отрокоче, посаженного в свое время еще королем Матяшем, остальное — белое столовое. Если будешь продавать вино, смотри, не продай, оставь себе те три бочонка, на которых бедная Каталина написала мелом слово «Attends»[38] — в них токайское урожая 1663 года, того самого знаменитого года, когда знойное лето длилось до дня всех святых.* Но мне этого вина уж, как видно, не пить. Аминь».


Гёргей прочел это письмо, написанное без всякой горечи, пожалуй, даже веселым тоном, — предсмертное письмо, в котором Дарваш словно подтрунивал над смертью, и у него немного полегчало на душе. Так умеют умирать только венгры.

Первой мыслью Гёргея было отправиться в Ошдян — сейчас же, под покровом ночи. Но тут же он подумал: «А как же Янош? Ведь его к утру привезут мои наемники! Яноша я не могу доверить никому, да и сбежит он снова, если оставить его здесь. Нет, Яноша я заберу с собой, по крайней мере, хоть брата уберегу от смерти».

Приняв такое решение, вице-губернатор больше уж не ложился и, раскурив трубку, стал ждать рассвета. Нежданные и такие сложные события не испугали его. Пожалуй, наоборот, сделали мысль острее: он чувствовал себя в своей стихии, птицей-буревестником среди туч, громов и молний. Итак, он дождется Яноша и сразу же отправится в Сабадкинский лес за своей дочкой, захватив с собою экономку Марьяк. Да, но где поместить Розалию? Не оставлять же ее в лесу. (Что за смешная мысль родилась у шурина!) Девочке уже четырнадцать лет, скоро и замуж выдавать. Наступила пора, завершающие два года, когда на воспитание девушек наводят последний глянец. За эти два года она должна стать барышней. Теперь или никогда. В Топорц он дочь не отправит. Против Топорца по-прежнему восставала его душа, все еще не вырвавшаяся из когтей подозрения. Да в Топорце девочка и не будет в безопасности. Топорц — первое село, которое сожгут лабанцы; не надо быть пророком, чтобы предвидеть такой исход. Привезти Розалию домой, в Гёргё? Только этого не хватало! Все равно что под нож подвести. Но что же ему с ней делать?

И вдруг в голове Гёргея родился отчаянный план, подсказанный ему известной в то время новеллой немецкого писателя о том, как принцесса Хлодвиг спаслась от своих преследователей, поселившись в доме лондонского палача, где ее никто и не подумал искать. Вот Гёргею и пришло в голову: памятуя об угрозе надвигающейся войны, поместить девочку в какой-нибудь хорошо укрепленный город, например в Лёче, хотя жители Лёче готовы в ложке воды утопить ее отца. Прекрасная мысль! Ведь это же просто, как дважды два — четыре, нужно только обдумать все заранее. В Лёче Розалия будет недосягаема. Там безопасно и удобно, так как в городе есть пансион для благородных девиц, который содержит Матильда Клёстер, и, как старик Луженский сказал однажды: ей отдают девочку-подростка, а получают придворную даму.