— Ради бога! Что же вы делаете, ваше превосходительство! — в ужасе завопил фельдшер, попавшийся ему навстречу.

— Домой еду… На минутку, — дико вращая глазами, сиплым голосом крикнул Гёргей, — экономке пощечин надавать.

Полчаса скакал вице-губернатор по извилистому тракту в сторону Гёргё, а пока скакал, его гнев улегся, от волнения прошла лихорадка, и уже почти у околицы Гёргё граф, исцелившийся от хворобы, преспокойно повернул обратно.

Хорошо зная свои слабости, Гёргей держал под замком такие «средства административного воздействия», как колодки, скамью для порки и кандалы, а ключ от кладовой после очередной экзекуции по его приказу привязывали во дворе на верхушке какого-нибудь высоченного тополя. Когда появлялась нужда в ключе, вице-губернатор выходил на крыльцо с ружьем и палил по «мишени», пока выстрелом не сбивал ее с дерева. Стрельба отвлекала его, тем более что затягивалась иногда на целый час: в гневе руки у стрелка дрожали, к обычно он попадал в ключ лишь после того, как гнев его утихал, а значит, провинившихся вице-губернатор судил уже спокойнее, избегая скоропалительных приговоров.

Пал Гёргей, несомненно, стремился к справедливости, и поэтому нельзя его назвать дурным человеком. Нет, нет, просто он постоянно был в скверном расположении духа, как всякий, кто ожесточился от ударов судьбы. Что толку, что он считался сильнейшим человеком во всем комитате, когда ему не под силу были целых три дела: он не мог забывать горестей и обид, не мог есть и не мог спать. О, чего бы Гёргей только не отдал за то, чтобы хоть раз как следует выспаться! Вокруг своего замка, в том числе и на соседних крестьянских дворах, он начисто истребил все петушиное племя; заиграл на заре пастух в рожок — получай двадцать пять палок. Особенно строго взыскивалось с нарушителей послеобеденного барского сна, — за это поплатилось немало людей. Ведь послеобеденная дрема — самая сладкая. Ночной сон богом дан, а часы послеобеденного сна ты сам крадешь из служебного времени, если, разумеется, состоишь на службе. Потому он и слаще.

Всем живым существам под окнами барского дома полагалось ходить неслышно, на соседней мельнице, после того как с башни доносился выстрел мортиры, означавший конец барского обеда, прекращали помол: скрип мельничного колеса мог потревожить господский сон! И все в селе следили за тем, чтобы нигде не было ни малейшего шума, не заскрипел бы колодезный ворот, не звякнула бы цепь, не стукнули бы пестом о ступку: барин спит! Песни, громкий разговор строжайше запрещались. Старый садовник Михай Апро, когда ему по какому-нибудь неотложному делу нужно было пройти мимо барских окон, умел изловчиться: тяжелые сапоги с железными подковками он снимал и, если идти доводилось зимой, переобувался в валенки, а летом пробирался через запретную территорию просто босиком. Но вот случилось однажды, что к садовнику приехал погостить на каникулы внучек. Дед с бабкой обрадовались милому мальчугану, который, возможно, с годами и сам выйдет в господа: отец его, кондитер из Кешмарка, видя, что сынок здоровьем хил и слаб, решил учить его на священника. Добрые старички готовы были в лепешку разбиться для внука, каждую пылинку с него сдували. Однако, стоило им на один миг оставить дитя без присмотра, приключилась беда! (Ох, уж эти сорванцы, всегда придумают какую-нибудь опасную проказу!) Увидел школяр где-то на шкафу старую гармонику, вышел с ней на тенистый двор, уселся под липу, как раз под окнами барской опочивальни, и давай наигрывать старинную грустную песню.


Буда, Буда — сколько крови

За тебя народ наш пролил!


И длилась-то его забава не дольше минуты, — вся дворня сбежалась угомонить музыканта. Тетушка Апро — на что уж ветхая старушка — и то летела так, что только шуршали, развеваясь, ее накрахмаленные юбки. Подбежала, вырвала из рук мальчика гармошку: «Тише, ты, бесталанный! Сгинь, исчезни!» — и, укрыв внука своим передником, потащила его прочь через кустарник да бурьян, потому что слышала, как за ее спиной уже открывается окно (о, боже!) и резкий, властный голос вопрошает:

— Ну что здесь еще такое?

Ответом был только удалявшийся шорох кустарника. С искаженным от гнева лицом и налившимися кровью глазами Гёргей выскочил во двор, который садовник дядюшка Апро за долгие годы своих трудов поистине превратил в рай земной. Между великанами-деревьями он насадил дивных кустов, а из красивых цветов даже составил в то лето живой герб комитата Сепеш, в котором, как известно, сочетается фамильные гербы графов Турзо, Берцевици и Дравецких, а носорог взят из герба семейства Коротноки. По воскресным дням сепешские крестьяне за много верст съезжались посмотреть на такое чудо, только они объясняли его не искусством дядюшки Апро, а мудростью земли-матушки, — вот, мол, она посредством цветов дает знать людям: быть скоро кому-нибудь из наших, сепешских, королем. (И ведь предсказание это едва не сбылось! Но всем надеждам пришел конец: князь Тёкёли вместе со своей княгиней скитался где-то у турок, на Востоке.)

Дворовые как раз поливали водой герб из живых цветов, когда Пал Гёргей выскочил на террасу.

— А ну, привести ко мне этого гармониста! — завопил он. — Живым или мертвым! Немедленно!

А сам зубами скрежещет. Зубы у него были препротивного желтого цвета, поскольку он принадлежал к числу «табакуров» (как называли в то время людей, перенявших у турок новую мужскую забаву — курение табака).

Слуги, переглянувшись, замерли, словно окаменели. Старик Апро побледнел как полотно, а экономка тетушка Марьяк изо всех сил принялась начищать каким-то белым порошком железную вафельницу.

— Кто это играл? — грозно спросил вице-губернатор. Ответа не последовало, хотя все знали виновника: дворовые любили стариков Апро и не хотели их выдавать.

— Тетушка Марьяк, вы видели?

— Не видела, — отвечала экономка. — Разрази меня гром, не видела! — и при этом смело подняла голову.

— Ну ладно! Вот вы как заботитесь обо мне! — негодовал Гёргей. — Никто не видел?

Снова никакого ответа.

— И ты, Престон, не знаешь, кто играл? — спросил он своего доверенного слугу.

— Не знаю, ваше превосходительство.

— И ты, Матяш? (Так звали выездного кучера.)

— И я нет, — через силу выдавил Матяш.

— Ну, что ж, голубчики! Молодцы, ребята! — оскалив зубы, захохотал вице-губернатор леденящим кровь смехом. (Чем ласковее он говорил, тем безжалостнее бывал!) — Ну так слушайте, если через полчаса вы не найдете мне этого гармониста, я вас всех до одного велю выпороть. Dixi[1].

Громко чертыхаясь, Гёргей ушел с террасы, и слышно было, как он хлопал дверями, раздавал пинки собакам, бродившим и лежавшим по всем комнатам. Их жалобный визг раздавался теперь по всему двору. Слуги приуныли, зашептались, не зная, как поступить: выдать барину школяра или нет; старушка Апро ломала в отчаянье руки и причитала, что она не переживет этого дня и скорее бросится в колодец, чем позволит наказать своего внучка. «Господи, что скажет тогда моя бедная доченька!»

Заслышав причитания старухи, дядюшка Апро, человек слабохарактерный, совсем потерял голову и помчался в свою каморку искать, конечно, не голову, а четки — и, как подобает доброму католику, принялся перебирать их, уповая на господа бога, авось он поможет! И только экономка Марьяк подбоченилась и решительно заявила:

— Ну так вот! Не позволю я какому-то язычнику выпороть бедное слабое дитя! Не бойся, сынок, я тебя не дам в обиду! — заявила она и погладила по головке мальчика, который стоял подле нее и весь дрожал от страха. — Ступай себе на кухню, а дверь я запру на ключ. Так что до тебя и сам сатана на доберется. Я же тем временем улажу дело. Только смотри сиди смирно. Жди, пока гроза уляжется. В печке можешь взять остаток ватрушки и гусиную ножку. А я пошла. Ключ с собой забрала.

— Будьте совершенно спокойны, бабуся.

Экономка обежала для виду сад, а оттуда через калитку выбралась на луг, где сельские цыгане месили глину для кирпича-сырца. Старший из цыганят, Пети, был уже рослым парнишкой. Его-то и решила уговорить тетушка Марьяк взять всю вину на себя — это, мол, он играл на гармонике, а не школяр. Долго они рядились, пока Пети не согласился за четырехнедельного поросенка и за две белые булки отправиться с нею на господский двор. Толпившиеся во дворе слуги и старики Апро сразу поняли, что задумала экономка (знать, не только волос был долгим у этой бабы, а и ум тоже!), и приветливо встретили спасителя. Всячески успокаивая и подбадривая паренька, они повели его к барину. И только двуличный Престон постращал беднягу, шепнув ему на ухо: «Не хотел бы я, цыган, очутиться сейчас на твоем месте!»

Впрочем, Пети тоже чувствовал себя не очень хорошо на своем месте и уже подумывал, как бы вовремя улизнуть, но тетушка Марьяк, словно клещ, впилась в его воротник и, распахнув дверь барского кабинета, втолкнула туда молодого цыгана, торжествующе закричав: — Вот он — преступник!

Вице-губернатор возлежал на кушетке, покрытой медвежьей шкурой, и преспокойно покуривал трубку; бросив ленивый, усталый взгляд на вбежавших в кабинет людей, он зевнул и безразличным, скучающим голосом, сказал: «Хорошо ты играл, Пети. Выдайте ему за это, тетушка Марьяк, один золотой форинт и четыре аршина сукна…»

И много еще таких примеров можно привести, чтобы, показать, как трудно было постигнуть натуру Пала Гёргея. Не человек, а загадка. Но что бы он ни вытворял, люди на него не обижались. Какая-то удивительнейшая удача сопутствовала Гёргею, заигрывала с ним и так забавно отражала его пороки в потешных зеркалах, что порой даже его злодеяния казались красивыми поступками. Другого уже давно убили бы, а Гёргея многие даже брали под защиту: «Ах, оставьте его в покое! — говорили они. — Надо же понять человека! Понять его широкую душу! Гёргей никак не может забыть умершей жены, горюет, бедняга. При такой беде человека нельзя осуждать, он вспыльчив, печален, суров — но все это как раз и показывает, какое на самом деле доброе у него сердце…»