В это время господин Будаи распахнул дверь, первым нарушив тишину. Управляющий вместе с Видонкой вышел во двор на стук экипажа, однако сообразил, что с такой дурной новостью лучше послать вперед столяра, а сам, с вытянувшейся, испуганной физиономией, появился немного погодя. Он и сейчас не решался отойти от дверей и, остановившись у притолоки, смотрел на перекошенное судорогой лицо Бутлера, выражавшее растерянность и нерешительность.

Добряк-управляющий имел дурную привычку думать вслух. Обычно он старался преодолеть ее, но сейчас, напряженно ожидая, что предпримет его господин, Будаи не удержался и тихо сказал, словно беседуя с самим собой:

— А бедная госпожа больна.

Быть может, именно эти слова и предопределили ответ Бутлера в эту роковую минуту.

— Ну, что вы на меня уставились? — гневно воскликнул граф хриплым голосом, не сводя с Будаи своего неподвижного взгляда. — Что вы мне докладываете о подобных вещах? Раз приехала сюда несчастная, так дайте ей приют. Не в обычае Бутлеров прогонять кого бы то ни было, кто приходит под их кров, будь то разбойник, нищий или враг. Они никогда не спрашивали, кто он и как себя именует.

С этими словами Янош схватил со стола другой кубок и одним духом осушил его.

Будаи, сделав несколько нерешительных шагов, подошел ближе и глухим голосом сообщил:

— Госпожа не одна, ваше сиятельство.

— С кем же она?

Управляющий поколебался с минуту — объявить ли такую весть во всеуслышание?

— С нею… с нею…

— Ну, кто же с нею еще?

— Уж и не знаю, как сказать. С нею эта… повивальная бабка из Уйхея, — сказал господин Будаи и поспешил прочь опасаясь той реакции, которую должны были вызвать его слова; он предпочитал услышать об этом от других.

Небо милостивое! Что тут произошло, какая поднялась суматоха! С каким треском лопнули все рамки приличия. Такой случай! Такой неслыханный случай! Как? Она осмелилась явиться сюда, да еще в таком положении?!

Поразительная весть в мгновение ока разбудила в людях завистника, который втайне злорадствует над чужим несчастьем, фарисея, который своими причитаниями отравляет атмосферу, любопытствующего, который хочет все знать, сплетника, жаждущего рассказать больше, чем он знает. Одни вскочили, чтобы разнести эту новость по залам, другие тайком переглянулись, пряча усмешку, а третьи на пальцах принялись высчитывать месяцы, — те, что поделикатнее, — под столом, а те, что поциничнее, — прямо в открытую: май, июнь, июль, август, сентябрь… Итого, пять месяцев! Ха-ха-ха, пять месяцев! За окном ветер продолжал раскачивать кроны деревьев, а порой врывался и в залу, словно повторяя вместе со всеми: «Ха-ха-ха, пять месяцев!» Даже часы, казалось, изменили свое тиканье и выговаривали: тик-так, пять-пять, тик-так, пять-пять!

Граф Бутлер откинулся в кресле, на лбу его выступил холодный пот. Словно молния осветила темные кулисы всего происшедшего, все стало ему ясно: что толкнуло Дёри на это покушение, поспешность, и дикое насилие, и все, все… О позор, вечный позор! Со стен огромной гостиной на него сурово смотрели предки — рыцари из рода Бутлеров, люди в доспехах и шлемах. Они, казалось, угрожающе хмурились, будто желая спросить: «Ну, что ты скажешь на это?» А великан Дердь Бутлер, чудилось Яношу, прямо на него направил свое копье.

Граф вздрогнул и закрыл глаза. Нет, это лишь видение. О боже, ведь все это только кажется. Но если б этот ничем не запятнанный витязь Дёрдь встал сейчас из гроба, то копье его с острым наконечником выглядело бы куда более правдоподобно, чем на картине, где всадник на белом коне торжественно держит его в одной руке, как это приличествует королевскому герольду на коронации, а в другой руке у всадника медная фанфара, тоже неподвижная, нарисованная. Но если бы ожила эта картина, если б всадник мог поднести фанфару к губам, о чем бы протрубила она тогда? В ее звуках прозвучал бы призыв: «Убей!»

Кровь кипела в жилах, грудь Яноша тяжело вздымалась, голова гудела. И казалось, все предки со стен гостиной, будто по сигналу великана Дёрдя, одновременно принялись кричать: «Убей, убей!» Тук, тук! — каждый звук казался ему теперь ударом молотка. Уже множество молотков стучало по голове Яноша Бутлера. Они били и били, вколачивали в нее одну и ту же мысль: «Убей! Убей ее!»

«Ну, хорошо, я убью ее!» — сказал он себе и быстро поднялся.

Взоры всех присутствующих обратились к нему. Стены рыцарского зала, где были накрыты столы для гостей, были увешаны всякого рода оружием: булавами, ружьями, пистолетами. Нужно было взять только одно. Да, но ведь эти люди вырвут у него из рук оружие.

— Разрешите мне удалиться, господа, — сказал он глухим голосом, шедшим словно из-под земли. — Я должен написать моему адвокату об этом неприятном случае. А вы продолжайте веселиться.

Янош направился прямо в свой кабинет. Двое слуг несли перед ним зажженные свечи.

— Можете идти, — отпустил он слуг.

Бутлер выдвинул ящик письменного стола, где всегда лежал заряженный пистолет, и принялся искать его. Пистолет оказался под бумагами, и графу долго пришлось рыться в них, прежде чем он нашел его.

Смотрит Бутлер и видит: под курком лежит свернутая белая ленточка и какая-то сухая былинка. Янош повертел былинку в руках, раздумывая, как могла она попасть сюда, не засорила ли пороховницу? Но пока граф прочищал и продувал пистолет, он вдруг вспомнил, что сухая былинка — это та самая белая гвоздика, искорка, которую первый бумажный кораблик, приплывший по ручейку, привез ему из парка Хорвата в Борноце, а белая ленточка — та самая, которой было перевязано первое письмо Пирошки! Эти реликвии любви, привезенные из Патака, спрятал его камердинер в этом ящике. От милых воспоминаний на душе у Яноша стало теплее, и он не удержался, чтобы не сказать: «Милая, зачем ты пришла сюда сейчас? Чего ты ждешь от меня в минуту, когда я решился на убийство? Ты хочешь стать мне на пути, испортить пистолет? Скажи, чего ты хочешь?» И засохшая гвоздика ответила: «Тогда, помнишь, я предупредила тебя, чтоб ты не трогался с места, оставался, дома и не ходил в лес, — иначе быть беде. Сейчас я повторяю то же самое. Была я белой, теперь пожелтела, но мой совет тебе только один: не двигайся с места, не то приключится беда».

Кто-то постучал в окно. Бутлер вздрогнул от неожиданности и поднял глаза. Ах, ничего особенного, всего лишь птичка, мокрая маленькая ласточка, отбившаяся от своей стаи. Ее подруги еще позавчера улетели большим караваном на юг, а она, бедняжка, отстала и дрожит сейчас под дождем на осеннем промозглом холоде. Она спряталась на подоконнике, но дождь и там продолжал ее преследовать; она ищет убежища. Бутлер сжалился над птичкой: надо впустить ее, ведь это птица девы Марии.

Янош положил пистолет и отворил окно. Ласточка впорхнула и принялась летать по комнате. С ее промокших крыльев стекала вода, капая на пол, на мебель. Наконец птичка уселась наверху большого зеркала в золотой раме, как раз туда, где был вырезан фамильный герб Бутлеров, и весело защебетала. Подняв на нее глаза, граф увидел в зеркале себя — растрепанного, с искаженным болью лицом, с дикими глазами, а позади — кроткое доброе женское лицо, которое глядело на него с портрета, отразившегося в зеркале, с портрета его матери — Марии Фаи. Алые губы ее, казалось, улыбались; ему чудилось, будто он слышит ее милый голос, говоривший: «Сынок, сынок, как же ты можешь убить кого-то, после того как пожалел эту продрогшую птаху?» И он обернулся, чтобы отдаться созерцанию портрета и выплакать перед ним свое горе.

Янош Бутлер опустился в кресло у письменного стола напротив портрета и так долго и пристально смотрел на него, что ему почудилось, будто портрет ожил. Зашуршали кружева белого шелкового платья, облегавшего ее стройный стан, засияли жемчужные нити.


Рядом с портретом матери висел другой, изображавший пречистую деву Марию, отличная копия Тициановой мадонны. У обеих женщин — высокий благородный лоб, ясные глаза. Портреты были расположены так, что лица женщин были обращены друг к другу, — словно для того, чтобы они могли иногда побеседовать между собой.

Что сказали бы они, если б могли?

Святая матерь — недаром она богородица, — наверное, утешила бы другую и сказала ей: «Мой сын нес крест, он был сильным».

На это госпожа Бутлер ответила бы: «И мой сын несет крест. И он будет сильным».

Так гордились бы своими детьми обе матери.

При этой мысли из глаз молодого графа хлынули обильные слезы, облегчившие его измученную душу. Он уронил голову на стол и горько плакал до тех пор, пока пистолет и засохшая гвоздика не стали совсем мокрыми. Только выплакавшись, он почувствовал облегчение. Так уж расплачивается бог с человеком: за влагу — влагу, за слезы — живительный бальзам веры!

Бутлер вытер глаза и вспомнил о гостях. Он поспешил к ним, почти успокоившись, но все залы были уже пустынны: гости разъехались с такой поспешностью, словно их метлой вымело.

Граф позвонил; вошел гусар.

— Все гости уехали?

— Все.

— Тогда оседлайте и мою лошадь.

Несколько минут спустя во дворе уже нетерпеливо ржал его любимый скакун Огонь. Граф в сером плаще прошел по коридору, где в углу заметил Будаи, с печальным видом курившего свою трубку. Узнав господина, управляющий почтительно встал.

— Вы еще не спите, дядюшка Будаи?

— Никак нет, ваше сиятельство. Любуюсь грозой, уснуть не могу.

— И все же идите и ложитесь. Старым костям нужен покой.

— Когда вернетесь, ваше сиятельство?

— Может быть, через неделю, может быть, через год, а может быть, и никогда. Только вы все время делайте вид, дядюшка Будаи, словно со дня на день ждете моего возвращения.

— Так точно, понял. Других распоряжений не будет?