Нос Пала Рёскеи наконец освободился от коловших и щипавших его злых джиннов, и бургомистр занял подобающее ему место посредине зала (поистине немалое искусство понадобилось, чтобы потеснить это множество голов и очистить хоть небольшое свободное пространство). Звучный голос Кожегубы внятно, ясно раздался в насыщенном тяжелыми испарениями зале.

Речь была незаурядная, и ее на следующий день, каллиграфически переписанную, отправили в пештские газеты; но там не напечатали. Интриги везде, приятельство, — видно, своих столичных ораторов затмить побоялись.

Упомянув, что мадьяры вот уже тысяча лет как пришли сюда под водительством Арпада * и подробно перечислив все их злоключения, выступавший стал к тому клонить, что предки наши, пожалуй, вообще бы с места не сдвинулись, знай они наперед, какой удар спустя тысячелетие постигнет вернейшее дитя опершейся о щит среброшлемной Паннонии * — вольный град Кертвейеш, который обречен на сиротство, ибо родной отец его покидает. И это в праздники *, когда все радуются, нам в траур облечься?!

— О бог венгров, к тебе я взываю! — с искусной дрожью в голосе воскликнул он. — Снизойди, верни нам отца нашего, отвратившего от нас свое сердце! (Громкое одобрение.) — Оратор выдержал паузу, словно ожидая, что бог венгров и впрямь снизойдет с небес, наставить господина королевского советника (что, откровенно говоря, не мешало бы). Но так как этого не случилось, возгласил: — Отец, желающий нас покинуть, — это ты, уважаемый друг, краса и заступа нашего города!

Рёскеи вздрогнул. Сколько искусства было вложено в это движение! Руки у него бессильно повисли, словно в отчаянии. Сам он подался назад на полшага, взор затуманился. И все так благородно, естественно, словно он весь обратился в слух, тончайшими фибрами души отзываясь на каждое слово оратора.

Между тем господин Кожегуба опять воротился к нашим предкам, роясь в истории непринужденней, чем в собственном сейфе. Привел в пример Ласло Святого *, который отказался возглавить крестоносную рать, предпочтя лучше добрым отцом домоседничать со своими подданными. А кто не слышал про Белу Первого *, который, когда ему саблю и корону поднесли в королевском шатре, выбрал саблю как наименее блестящую? Правда, за занавеской в тот миг мстительный кинжал таился; * но разве тебя, дражайший и досточтимый друг, не подстерегают тоже опасности, если ты изберешь более блестящую карьеру, парламентскую?

Кандидат в депутаты возвел очи горе при этих словах, потом снял очки и спрятал их в черный футляр. Он знал, что вскоре должен прослезиться, и хотел, чтобы все это видели.

Оратор же возвестил: «Но пойдем дальше». — И все вздохнули с облегчением, потому что он тут же перескочил к Палу Белди *.

— Ах, жулик, сразу лет шестьсот прикарманил, — шепнул соседу Янош Непомук Бернолак, папский камерарий.

— Да, да, к образу Пала Белди обращаюсь я, славного твоего тезки, который решил лучше умереть, чем стать князем.

— Это все не то! — крикнул Мравина. — Ты такого, дружок, найди, который депутатом не хотел стать! (Веселое оживление.)

Но Кожегубу нельзя было сбить. Могучий поток, хоть каменную глыбу брось в него, хоть комариное крылышко, невозмутимо бежит себе дальше. Он вкратце очертил заслуги Рёскеи, сравнив его с упомянутым Ласло Святым, Белой Первым и Палом Белди — сначала вместе, потом по отдельности. И, наконец, перевалив через Арарат истории, сделал такое душераздирающее заявление, щедро уснастив его разными эпитетами, уподоблениями и вставными предложениями: если Рёскеи не уступит общему желанию и не останется на своем славном посту, они, горожане, видит бог, рассеются, как пчелиный рой без матки, а покинутый улей, Кертвейеш, станет добычей тления и запустения. («Верно! Правильно!»)

Рёскеи растрогался; глаза его увлажнились, и он, словно желая скрыть это, поднес к самому лицу шляпу, которую держал в левой руке.

Едва кончил Кожегуба, его место заступил главарь сапожников Йожеф Марек, заявив:

— Не кудрявой книжной речью буду я изъясняться, а простым языком ремесленника. И не то скажу, что в книжках, а что из сердца просится.

И так здраво, разумно стал убеждать бургомистра остаться, что тот слез не мог сдержать, — во всяком случае, вынул платок и стал тереть глаза, которые, естественно, еще больше покраснели.

— Остаюсь, — прохрипел он сдавленным голосом. Собрание было тронуто. Какой-то стоявший рядом долговязый господин крикнул зычно:

— Остается! Он сказал, остается!..

— Старый осел! — прошипел Дёрдь Ленарт.

— Ура! — ревела толпа.

— Благородный характер! — одобрительно кивал седой львиной головой Балинт Балог.

На балконе какая-то дама — госпожа Шоморьяи, кажется, — тронула за плечо своего кудрявого белокурого сынишку, жевавшего яблоко.

— Посмотри туда, голубчик, деточка; хорошенько запомни этого дяденьку. Будешь потом этот день вспоминать и думать: «Вот каким должен быть великий человек».

А великий человек, придя немного в себя, пока длилась овация, торжественной, размеренной поступью, которая так удавалась Лендваи *, прошествовал на подмостки и оттуда поклонился публике. Ответом была новая овация.

Тогда он возвысил голос, немного еще хриплый от волнения, но слышный во всех концах зала.

— Уважаемые сограждане! Народ призвал меня. Воля его — закон. И вот я пришел и склоняюсь перед нею (долго не смолкающая овация). Ваши ораторы много хорошего обо мне сказали. Я отвечу им только одним словом. И это слово «повинуюсь» (крики «ура», переходящие в овацию). Но именно потому, что город мне дороже жизни, я соглашаюсь с одним условием (возгласы: «Тише! Тише!»). А именно — что мы подыщем другого кандидата, чье положение и способности позволят в грядущие трудные времена достойно представлять интересы Кертвейеша.

— Правильно! Верно! — воскликнули сотни голосов. Флориш Кожегуба поднял руку, желая что-то сказать.

Все думали, достойный гражданин хочет что-нибудь добавить к своей речи или поправиться. За отсутствием газеты опечатки в Кертвейеше исправлялись устно. Но Кожегуба вместо этого в нескольких теплых словах рекомендовал прежнюю кандидатуру — Яноша Ковини. Бургомистр покачал головой.

— Ковини — человек даровитый, — сказал он, — но нынешнее время и задачи требуют большего опыта.

Ни одного возражения не раздалось, только невнятный, беспокойный шум пробежал по залу.

Тут Левинци вскочил на стул, но едва вымолвил имя Хартли, бургомистр отмахнулся пренебрежительно. Дескать, noизвестнее кого-нибудь надо. И бедный Хартли сразу канул в Лету, окончательно и бесповоротно.

«Мартинко! Мартинко!» — раздались голоса, и вперед устремился Цезарь Мартинко, услужливо подталкиваемый сзади; да он и сам обоими локтями работал: только золотые запонки с изображением змей посверкивали на белых манжетах.

— Тише! Послушаем, что «Святой дух» скажет! (то есть аптекарь). Тише, тише, внимание!

Голос у аптекаря был зычный, как у быка; гаркнет — всех перекричит. Но сейчас и не требовалось особенно напрягать глотку.

— Уважаемое собрание! Я со своей стороны предлагаю известного патриота нашей родины, бывшего депутата господина Меньхерта Катанги.

Незнакомое имя всех озадачило. Кто это? Про кого он говорит? Все взоры обратились на бургомистра.

А тот, откинув голову и кругообразно помахивая перед собой правой кистью, в мертвой тишине сказал:

— Перед этим именем, господа, и я шляпу снимаю. И тут забушевала овация — оглушительная, исступленная, бесконечная. Сам бургомистр выкрикнул, взмахивая шляпой: «Да здравствует Меньхерт Катанги!»

И снова пошел поток перекатываться по залу, буйный, ретивый. То влево прянет, то вправо; то здесь схлынет, то там опять вспенится, захлестывая балкон и выплескиваясь на улицу, где имя Катанги подхватили праздношатающиеся — и ну выкликать, перевирая на все лады.

Напрасно там, в зале, тряс колокольчиком лидер либералов Антал Домбровани из Домбро — пришлось в конце концов, воздев руки, умолять присутствующих: дозвольте постановление прочитать, что кандидатом в депутаты от Кертвейеша единогласно выдвинут Меньхерт Катанги.

ЭПИЛОГ

Что тут еще сказать? Все и так ясно. Мне, пожалуй, особенно жаль расставаться со славным городком, где у нас появилось столько добрых знакомых; да, думаю, и читателю тоже. Но что здесь больше делать? Предвыборные маневры окончились. В депутаты через три дня изберут Катанги, и городок утихнет, к обычной жизни вернется, оживляемой только свадьбами да пирушками по случаю убоя свиньи да еще выходящими наружу любовными интрижками. Кертвейешский Макиавелли по-прежнему будет созерцать своих писарей, вина разливать из бочек да изредка Катанги торопить письмом, чтобы с министром переговорил по какому-нибудь делу. Мунци новых свиней примется откармливать, Лаци Пенге и Палина, залечив свои раны, — опять бахвалиться и вздорить в «Гвоздике», а господин Флоке залезет в долги и в один прекрасный день поведет к алтарю Илону Рёскеи (старик уж постарается это как-нибудь обтяпать).

Все в точности так и будет, уверяю вас. Поэтому и не стоит там задерживаться. А то немногое, что остается добавить, можно в двух словах изложить. На другой день утром прибыл Катанги, встреченный огромной толпой, хотя пекарей и сапожников Ковини сумел-таки перетянуть на свою сторону. Они с Бланди догадались, что их надули и что все это собрание и выступление бургомистра — просто-напросто ловкая плутня, задуманная еще в Пеште и осуществленная вместе с губернатором по заранее намеченному плану. Бланди пришел в ярость и отдал свой кошелек и погребок в распоряжение Ковини, чтобы хоть как-нибудь досадить и помешать ненавистному противнику. Сапожники с булочниками всю ночь пили у Бланди, и при встрече кандидата в толпе там и сям раздавалось «долой». Это не на шутку встревожило губернатора, который тоже приехал на вокзал.