Сегодня обсуждали ассигнования на сельское хозяйство.

Слушай внимательно, женщина! Диковинные вещи я тебе поведаю. Ты с твоей верой в привидения не удивишься, конечно; но меня какой-то суеверный трепет охватывает.

По венскому Бургу * бродит женщина в белом. У нас на чердаке тоже привидение обитает: пляшущая бочка. Везде — в развалинах замков, в лесах, под мостами — свои привидения есть. Но даже от дедушки твоего я не слышал (а он тоже депутатом был), чтобы и в палате привидение водилось. Как зайдет речь о затратах на сельское хозяйство, так оппозиции является призрак в белой простыне.

Леденящий ужас пробегает по жилам, в воздухе веет могильным хладом — и тень Иштвана Тисы * встает из полумрака.

— Иштван Тиса будет министром сельского хозяйства! — осеняя себя крестным знамением, лязгает зубами оппозиция. — Надо этому помешать. Не дадим Бетлена в обиду!

Никто Бетлена обижать не собирается: политик он умный, министр дельный и статс-секретарь у него фигура заметная, популярная в парламенте. Иштван Тиса тоже знать ничего не знает о таких прожектах, охотится где-то у себя дома. Но оппозиция все равно спешит прикрыть, заслонить своим телом Бетлена от наваждения: ассигнования утверждает без звука, щедро сдабривая сахаром самую малейшую критику. После этого грозный призрак, благодаренье богу, удаляется — уходит, как пришел, и до будущего года его не слышно и не видно. А там снова возвращается в своей страшной простыне…

Вот уже несколько лет так повторяется.

Остальные министры ужасно нам завидуют: шутка сказать, свое «домашнее» привидение…

Да, много еще непонятного на белом свете, милочка!

Твой любящий супруг Меньхерт Катанги.

P. S. На квартиру виды самые определенные. В сочувствующих тебе парламентских кругах говорят, что у нового бихарского губернатора, бывшего депутата, который сейчас переехал в Надьварад, освободилась подходящая для нас квартира и ее снять можно. Надо только с ним самим переговорить. Так что я все министру внутренних дел надоедаю: скоро он этого губернатора в столицу вызовет?

— Пока не собираюсь, — отвечает Хиероними. — Разве что румыны зашевелятся *.

Вот какие дела, деточка. Придется тебе запастись терпением и подождать, пока начнут шевелиться румыны.

М. К.

Письмо десятое

5 декабря 1893 г.


Милая женушка!

Я не писал, как бюджет обсуждали, потому что это не обсуждение, а чистая кадриль. Министры станут в пары, по бюджетным статьям пройдутся, потом возьмутся с противоположной парой за ручки и кокетливыми улыбками обменяются. Кто потщеславней, просто даже вставать не хотел после обсуждения своей графы. Со вздохом покидали их высокопревосходительства зал, где столько фимиама курилось по их адресу.

Господи, как славно было — и так быстро кончилось! Прежде министры, как чумы, всех этих бюджетных прений боялись. Только и слышалось: «Не до жиру — быть бы живу».

А теперь — наслаждаются. Нынешнее правительство очень удобно угнездилось между двумя лагерями — своим и оппозиционным. Как ветчина в булке: лежит себе ломтик между двумя половинками, и обе маслом намазаны. Особенно одна: та, которая оппозиционная. Оппозиция — она еще пуще нашего правительство умасливает.

Кто бы этому поверил еще четыре недели назад, когда такая буря поднялась из-за королевских ответов в Кёсеге?

Нет, к черту, не гожусь я в пророки. Легче министром быть в этой стране.

Так что прений по бюджету, собственно, и не было. Все друг другом довольны. Сижу я, милочка, в кулуарах и просто с сокрушеньем гляжу, как две-три сотни здоровых работоспособных мужчин целыми днями без дела слоняются, болтая о пустяках да скабрезными анекдотами развлекаясь. Послушаешь, послушаешь, уши зажмешь да скорее в зал.

Но там со скуки помереть можно. Человек сорок — пятьдесят, большей частью участвующих в лицедействе, сидят с поправками и предложениями. Все предупредительно-любезные, как в светском салоне; один другому угодить старается. Хоранский закашлялся — сейчас Фейервари бонбоньерку с леденчиками ему протягивает, а по правительственным скамьям пробегает озабоченный шепот: «Бедный Нандор простудился!»

Наверху ни души. На всей длинной галерее единственный старичок сидит и сладко подремывает, свесив седую голову на грудь: здешний служитель.

Но и внизу рты то и дело раскрываются от зевоты: точно чья-то невидимая рука клапаны гармоники перебирает. Все серо, безжизненно, кроме гвоздички у Феньвеши в петлице да галстука Меслени. Нет, какая это дискуссия, — ее один Фабини может вынести. Привык небось к скучище там, у себя, в судебной палате.

Редактор парламентских отчетов Шандор Эндреди сетует с унынием во взоре и в голосе:

— Нет протоколов, нет протоколов! В прошлом году бюджетные прения целых три тома заняли, а в этом еле на один наберется… Вот ужас: протоколов нет!

И, вздыхая, дальше бредет по коридору.

Любые споры, нападки, самые ожесточенные столкновения, разрыв дипломатических отношений, треск министерских кресел для него только протоколы. Больше или меньше протоколов.

И Низачток жалуется:

— Не нужен я вам больше, не нужен. Разве я не чувствую, не знаю. Только я один мотаю головой, а вы все киваете утвердительно.

Что правда, то правда: бес противоречия молчит, точно околдованный, а Векерле на чудо-скакуне с белой звездочкой во лбу гарцует. Махнет гривой скакунок — золото сыплется, копытом ударит — цветы распускаются… Даже королем — подумать только! — эти чары овладели. Не знаю, что с его величеством случилось: в Мюнхене тост за мадьяр поднял; на днях о содержании придворного штата в Венгрии распорядился. Да, да, Клари, правду говорю. Он явно лихорадку схватил, которая «furor Rakocziensis»[32] называется. (Хорошо все-таки, что граф Лайош Тиса при нем!)

Пример его величества и кабинету Векерле придал сил. Во всем ему теперь везет, — боюсь, даже слишком. Взять хоть гражданский брак этот.

Почему «боюсь» и почему «слишком» — это, Клари, вопрос политики, моей личной политики, про которую я даже тебе не говорил, потому что вы, женщины, язык за зубами не держите. Но теперь уже могу признаться, — только поклянись, что ни одна душа не узнает.

Я, понимаешь ли, слух тут распустил — и от министров не скрыл, — будто дома, перед духовенством, обязался голосовать против.

Ты-то, конечно, знаешь, что никаких обязательств я не давал, да у меня их и не просили. Что они, дураки, священнички наши, зачем им это. Двум я и так по корове-симменталке отправил; игумен двадцать саженей дров выпросил; четвертому ты напрестольный покров лилового бархата вышила, пятому я портрет Колоша Васари послал в золоченой раме. Этому, наверно, мало показалось — он против меня голосовал и еще написал мне в оскорбленном тоне: «Овечек-то небось другим раздарили, а мне одного пастыря оставили».

Словом, не подписывал я ничего, а просто схитрить хотел. Думал: вот блестящая идея — голос мой сразу в цене подскочит, министры прибегут и умасливать станут. А это ведь наслаждение райское, Клари, экстаз божественный, когда тебя министры умасливают. Уж и так и этак обхаживают, обглаживают: «Слушай, брось дурака валять. Ну, подписал — и пусть они бумажкой этой хоть трубки теперь раскуривают, попы твои.

Меньше мозги суши из-за писулек всяких. Не было у них никакого права. Vi coacta[33] это называется. Нельзя всерьез такие вещи принимать. Вот либерализм — это дело святое; благо родины — превыше всего. Ты серьезный политик, должен понимать. Да и будущее свое губить незачем. У тебя же блестящее будущее — даже настоящее, если захочешь. Только от тебя зависит, старина».

Ну, поломаешься, конечно, немного: мол, то да се, переизбраться нелегко будет, а то и вовсе провалишься. «А, — махнут они рукой, — чепуха: устроим, где только пожелаешь…»

Вот что такое умасливанье, эта поэзия политики. Блаженные, сладостные часы уединения то с одним, то с другим министром, который увлекает тебя в укромный уголок, чтобы соблазнить. А ты трепещешь, уже готовый сдаться, но еще последним слабым усилием отталкивая искусителя… Но что я тебе рассказываю — вы, женщины, все это лучше знаете.

Так вот, я всем разблаговестил, что тоже против обязался голосовать.

И с этой минуты стал важной персоной в клубе. Министры мне дружелюбно руки жали. Силади то и дело справлялся о моем здоровье, а один раз даже прибавил ласково: «Ох, и подлец же ты, братец!»

Бела Лукач, тот иначе меня опекал: «Слушай, Менюш, ты, кажется, без квартиры сидишь. Знаешь что: я несколько салон-вагонов на вокзале составлю, залезайте туда и живите».

Самые высокие отличия на меня посыпались. Комиссию новую создадут — сейчас в нее выберут. Бени Перцель вдвое ниже кланяться стал. А Фридеш Подманицкий все по плечу похлопывал: «Ты мой самый верный барашек. Без тебя мне и радость не в радость». А я в ответ улыбался — скорбно, загадочно, мрачно, как человек, обуреваемый тяжкими сомнениями.

Одним словом, задарили меня знаками любви и привязанности. Игнац Дарани несколько раз приглашал с ним поужинать и обронил как-то за столом:

— Надеюсь, ты «за» проголосуешь?

— Охотно, — ответил я, — но слово, слово, которое я дал, тяготит мою совесть. Боюсь, небеса покарают за такое вероломство.

Дарани улыбнулся и полушутя-полусерьезно погрозил пальцем.

— Смотри, Менюш! Небеса небесами, но до них далеко. Есть небеса и поближе, уверяю тебя!

Есть, конечно, и еще какие. Обязательство мое стало оборачиваться все новыми приятными сторонами. Вдруг посыпались приглашения на разные великосветские суаре, ленчи, обеды. Аристократки — эти нежные, томные, воздушные создания — начали донимать своим расположением; одна так просто кокетничать со мною пустилась. Прехорошенькая такая смугляночка и, представь, только что новый дом отстроила на Шорокшарской улице. Великолепные комнаты, закрытая веранда, очень для детей подходящая. Одна благоволящая мне пожилая баронесса тут же шепнула: «Поухаживайте за этой малюткой графиней; она вам квартиру сдаст». Квартира! Квартира! Волшебное слово (я так беспредельно одинок — не чаю увидеть тебя рядом). Стал я ухаживать, и, признаться, она тоже с заметным интересом ко мне отнеслась, а глазки плутоватые такие, небесно-голубые! Уж не эти ли небеса подразумевал Дарани? Прости, дружок, за откровенность, но весь этот блеск, эти тонкие духи, эта элегантная картавость в голову мне бросились, и в один прекрасный вечер, когда графиня сказала: «Мне хотелось бы поговорить с вами наедине», — я обещал приехать на другой день.