– Мне, наверное, пора машину дяде вернуть.

– Хорошо, давай я заплачу. – Я достаю пачку грязных рупий.

– Триста рупий, если без кондиционера. Четыреста – с кондиционером, – говорит Чодхари. – Таков закон.

Я даю Пратику пятьсот, у нас столько стоит сэндвич. Он начинает пятиться назад.

– Эй, а как же корма? – спрашиваю я.

Он улыбается, как дурачок, немного напоминая мне Брудье.

– Буду на связи, – обещает он.

Лифт неуверенно доезжает до пятого этажа. Чодхари открывает двери, и мы попадаем в залитый светом коридор, в котором пахнет воском для пола и благовониями. Он проводит меня мимо нескольких деревянных дверей с прорезями, останавливается у самой дальней и достает ключ, который подходит ко всем замкам.

Поначалу мне кажется, что он привел меня не туда. Яэль живет тут уже два года, но комнаты пусты. Безликая громоздкая деревянная мебель, на стене такая же стереотипная картина с пустынными фортами и бенгальскими тиграми. У застекленных дверей стоит небольшой круглый столик.

Потом я чувствую его. За конкурирующей смесью лука, благовоний и воска несомненно улавливается запах цитруса и мокрой земли. И я вдруг понимаю ясно, будто знал это всегда, хотя я никогда на это не ориентировался – что это запах моей матери.

Я осторожно вхожу в коридор, и меня накрывает очередная волна. Как будто я не в Индии, а в Амстердаме, дома, и сейчас за окном долгие летние сумерки. Дождь, наконец, прекратился, так что Яэль и Брам вышли на улицу, отпраздновать маленькое чудо солнечного света. После дождя еще холодно, поэтому я кутаюсь в колючее шерстяное одеяло и наблюдаю за ними через наше огромное панорамное окно. Студенты, жившие в квартире по ту сторону канала, врубили музыку на полную. Началась песня, что-то старое, из «новой волны»,[53] времен молодости Яэль с Брамом, и он хватает ее, они танцуют, касаясь друг друга головами, хотя это вовсе не медленный танец. Я наблюдаю за ними сквозь стекло, внимательно, делая вид, что не смотрю. Мне тогда, наверное, было лет одиннадцать-двенадцать, подобные сцены в таком возрасте должны смущать, но я смущения не испытывал. Яэль заметила, что я на них смотрю, и – что удивило меня тогда, да и удивляет сейчас, когда я вспоминаю, – вошла в дом. Она не вытаскивала меня, не приглашала потанцевать с ними, как мог бы сделать Брам. Она подняла одеяло, взяла меня за локоть и подняла. И меня окутал этот запах апельсинов и листвы, этот вездесущий глинистый аромат, смешивающийся с тяжелым секретом каналов. Я постарался притвориться, что всего лишь подчиняюсь, позволяю ей вести себя, совсем не подавая вида, насколько я счастлив. Наверное, полностью сдержать свои чувства мне не удалось, потому что она улыбнулась в ответ и сказала: «Надо успеть ухватить солнышко, пока не ушло, да?»

Яэль бывала такой вот теплой. Но ее теплота была переменчивой и ненадежной, как голландское солнце. Только с Брамом она казалась другой; может, это было отраженное тепло – ведь он был для нее солнцем.

Чодхари уходит, а я ложусь на диван. Голова упирается в тяжелый деревянный подлокотник, мне неудобно, но я не шевелюсь, потому что оказался на солнце, и жара кажется мне необходимой, словно переливание крови. «Наверное, мне надо бы связаться с Яэль», думаю я, но меня затягивает сонливость, усталость после перелета и чувство облегчения, поэтому я засыпаю, даже не успев разуться.

* * *

Я снова лечу. На самолете, и это мне кажется неправильным, ведь я только недавно приземлился. Все такое живое и правдоподобное, что чуть больше обычного уходит на то, чтобы распознать сон; после чего все искажается, становясь жутким и нереальным, тяжелым, тягучим, как бывает, когда тело начинает бунтовать против изменения ритма биологических часов. Может, поэтому посадки в этом сне не происходит. Не загорается значок «пристегните ремни», нет невнятных сообщений от пилота. Лишь моторы гудят, и есть ощущение, что я в воздухе. Просто лечу.

Рядом кто-то сидит. Я поворачиваюсь и пытаюсь спросить «Где мы?» Вокруг очень мрачно, мне тяжело, я не могу толком говорить, вопрос получается не такой, а «Кто ты?»

– Уиллем, – зовут меня издалека.

Человек во сне поворачивается. Я все еще не вижу лица. Но уже узнаю.

– Уиллем, – снова этот голос. Я не отвечаю. Я пока еще не хочу, чтобы сон кончался, в этот раз не хочу. Я снова поворачиваюсь к соседнему креслу.

– Уиллем! – Голос звучит уже резко, вытаскивая меня из липкого меда сна.

Я открываю глаза. Сажусь, и секунду мы лишь смотрим друг на друга, моргая.

– Ты что тут делаешь? – спрашивает она.

Я и сам об этом много думал в последний месяц, когда мой оптимизм по поводу этой поездки увял, оставив двойственные чувства, а потом скис, став уже пессимистическим настроем, а теперь и он усох до настоящего сожаления о принятом решении. Действительно – что я тут делаю?

– Ты мне билет прислала. – Я пытаюсь выдать это за шутку, но разум еще туманен после сна, и Яэль лишь хмурится.

– Нет, я имею в виду именно здесь? Мы тебя в аэропорту обыскались.

Мы?

– Я тебя не видел.

– Я не могла уйти из клиники. Я отправила водителя, а он слегка запоздал. Он сказал, что отправил тебе несколько сообщений.

Я достаю и включаю телефон. Ничего не происходит.

– Сомневаюсь, что он тут работает.

Яэль с презрением смотрит на мой аппарат, и я вдруг испытываю приступ сильнейшей симпатии. Она вздыхает.

– Главное, что добрался. – Это одновременно и очевидно, и оптимистично.

Я встаю, потягиваю шею, а когда я начинаю вращать головой, она хрустит, и Яэль снова хмурится. Я осматриваюсь.

– Милое местечко, – говорю я, продолжая обмен банальностями, на котором держались наши отношения последние три года. – Хорошо ты его обставила.

* * *

Я пытаюсь заставить ее улыбнуться, это как рефлекс. Хотя у меня раньше никогда это не получалось, не выходит и сейчас. Она отходит, открывает застекленные двери, ведущие на балкон, с которого видны «Ворота», а за ними и океан.

– Мне, наверное, следовало бы поселиться поближе к Адхери, но я, похоже, слишком привыкла жить на воде.

– Адхери?

– Там клиника, – говорит она так, словно я должен это знать. Но откуда же? Ее работа всегда оставалась за пределами дежурных фраз нашей переписки. О погоде. О еде. О многочисленных фестивалях Индии. Открытки, только без красивых картинок.

Я знаю, что Яэль отправилась в Индию, чтобы изучать аюрведическую медицину. Они с Брамом собирались заняться этим, когда я закончу университет. Путешествовать больше. Чтобы Яэль могла заняться народными целительными техниками. И Индия была первым пунктом в списке. Они даже успели взять билеты до того, как Брам умер.

Я думал, что это подкосит Яэль. Но я буду рядом: отодвину в сторонку собственные страдания и помогу ей. Наконец, перестану быть помехой в ее великой истории любви, она увидит во мне ее плод. Я стану ее утешением. То, что она не дала мне как мать, я дам ей как сын.

В течение двух недель она запиралась в комнате на верхнем этаже, в той, что Брам сделал специально для нее, закрывала ставни, двери, не выходила почти ни к кому, кто к нам заходил. В жизни Брам принадлежал полностью ей, и после смерти ничего не изменилось.

Через полтора месяца она, как и было запланировано, улетела в Индию, словно ничего не произошло. Марйолейн говорила, что Яэль зализывает раны и что скоро она вернется.

Однако через два месяца от нее пришла весть, что она не приедет обратно. Давно, еще до того, как Яэль начала изучать натуропатию, она получила диплом обычной медсестры, и теперь, в клинике Мумбая, вернулась именно к этому. Она сказала, что избавится от хаусбота; все самое важное она и так убрала по коробкам, а остальное распорядилась продать. Мне же велела взять, что захочется. Я тоже собрал несколько коробок и запер их на чердаке дяди Даниэля. А все остальное бросил. Вскоре после этого меня выперли из университета. Тогда я тоже собрал рюкзак и отправился в путь.

– Ты прямо как мать, – с некой скорбью сказала Марйолейн, когда я сообщил ей, что уезжаю.

Хотя мы оба знали, что это не так. Я совершенно не похож на нее.

* * *

Вроде как та же чрезвычайная ситуация, из-за которой Яэль не смогла встретить меня в аэропорту, уже через час заставляет ее вернуться обратно в клинику. Она зовет меня с собой, но звучит это формально и неискренне, и я подозреваю, что само приглашение прилететь в Индию было таким же. Я вежливо отказываюсь, оправдываясь тем, что еще не отдохнул как следует.

– Тебе надо бы выйти на солнце; это лучшее лекарство. – Она смотрит на меня. – Это надо смазать, – Яэль касается своего лица как в зеркальном отражении моего, в том месте, где шрам. – На вид свежий еще.

Я трогаю его. Ему уже полгода. Мелькает мысль о том, чтобы рассказать об этом Яэль. Она взбесится, если узнает, что я сказал тем скинам, чтобы отвлечь их от девчонок. «Один четыре шесть ноль три» – клеймо, которое нацисты вытатуировали на запястье Сабы, но зато я добился реакции.

Но я ей не рассказываю. Это тема не для поверхностного разговора. Она из разряда болезненных вещей, о которых мы никогда не говорим: Саба. Война. Мать Яэль. Все ее детство. Я трогаю шрам. Кажется, что он горячий, словно вспыхнул от одного воспоминания о том дне.

– Не очень-то, – говорю я. – Просто заживает плохо.

– Могу сделать тебе мазь. – Яэль спешно проводит по нему пальцем. Они у нее холодные и шероховатые. Руки рабочего, как говорил Брам, хотя это у него кожа должна была быть грубее. Тут я понимаю, что мы не обнялись, не поцеловались, не проделали никаких других ритуалов воссоединения.