К слову сказать, Алкивиад тоже не отличался прилежанием… однако это не мешало самому Сократу взирать на него такими глазами, что сразу было видно: сердце этого человека пронзено не стрелой Эроса, а его обоюдоострым мечом! Между прочим, именно Сократ посоветовал своему неотразимому ученику взять Эроса с мечом как эмблему [37] для своих карфит, а потом и для оружия и щита, ибо Эрос, этот своевольный бог, несомненно, и сам неравнодушен к Алкивиаду!

Анит помнил, что Алкивиад, услышав этот совет, небрежно пожал плечами:

– Эрос? Эрос неравнодушен ко мне? Ах, Сократ, ты мне льстишь! Он поражает сердца любовью, а ведь меня очень многие ненавидят. И даже иные из тех, кто раньше любил меня, теперь говорят обо мне гадкие вещи и норовят подстроить разные пакости.

– Ну что же, любовь очень часто переходит в ненависть, – кивнул Сократ. – Это случается, когда слишком сильная страсть поражает человеческое сердце, и оно не может справиться с той болью, которую порой приносит любовь. Это напоминает мучительную боль от опасной раны… И, чтобы вылечить свое сердце, человек начинает ненавидеть того, кто эту рану ему нанес. Тебя всегда будут любить и ненавидеть. Беда в том, что ты очень уж отличаешься от людей обычных. Ты не такой, как все, а этого охлос [38] не прощает.

– Охлос? – усмехнулся Алкививад. – Следуя твоим словам, меня будут обожать только аристократы, [39] а ведь именно среди них у меня больше всего врагов. А вот простонародье меня любит и даже готово целовать полы моего гиматия.

– Твоего небрежно влачащегося по земле пурпурного гиматия… – повторил, как завороженный, Сократ, и вдруг чувства его настолько ясно отразились на его лице, что окружающим стало неловко видеть своего наставника в приступе этой безнадежной (ибо всякое чувство к Алкивиаду было безнадежным и безответным – он мог любить лишь себя, единственного, а другим лишь позволял – или не позволял обожать себя!).

Впрочем, Сократ тотчас спохватился и с прежним наставительным видом проговорил:

– В человеке часто уживаются два существа. Аристократ способен совершать гнусности, за которые его раба побили бы палками или даже распяли на городской стене, а раб, напротив, способен на высокие чувства. Говоря о тех, кто ненавидит тебя, я говорил именно о тех аристократах, которые так лишь называются, в то время как в их натурах преобладает охлос.

Во время этой беседы Анит не был способен ни на что, кроме как раболепно взирать на свое божество и восторженно думать о том, что да, Сократ прав в главном: Алкивиад – существо особенно, он не такой, как все! Взять хотя бы уроки игры на аулосе, которые в гимнасии считались обязательными для всех. Алкивиад же отказался обучаться этому мастерству как занятию презренному, недостойному свободного человека.

– Плектрон [40] и лира нисколько не искажают черт лица и не портят его красоту, – говорил Алкивиад, – а у того, кто дует в аулос, искажаются не только губы, но и все лицо. Человек делается неузнаваемым и даже уродливым. Кроме того, играя на лире, можно одновременно и петь; аулос же так закрывает рот, что не дает возможности ни петь, ни говорить. Пусть играют на аулосе, – продолжал Алкивиад, – дети фиванцев, так как они не умеют вести беседу. Мы же, афиняне, произошли от Афины и Аполлона; Афина правда, изобрела аулос, но бросила его, как негодный инструмент, а Аполлон даже содрал кожу с аулетиста!

Анит вспомнил, что после этой речи Алкивиада он не мог без смеха смотреть на аулетистов и аулетрид: все время воображал себе Марсия с ободранной кожей… все несчастье бедного сатира состояло в том, что он более искусно владел аулосом, чем сам Аполлон, вот своенравный бог и не простил ему своего поражения.

Страсть Алкивиада отличаться от других была порой непредставимой! Да что далеко ходить за примером: в этом путешествии на остров Мелос, где ему приходилось участвовать в боях, храбро сражаться и не единожды рисковать жизнью, он не переставал заботиться о своих удобствах. Палатка его была обставлена с умопомрачительной роскошью, из числа военной добычи он выбирал наикрасивейших женщин (в эту пору своей жизни Алкивиад уже окончательно расстался с причудами юности, когда его товарищи по этерии [41] бывали также и его любовниками), а когда грузились на суда, Алкивиад, хоть и греб наравне со всеми, все же приказывал своим рабам вырезать части палубы, чтобы постель его висела на ремнях, а не лежала на палубных досках триеры [42], ибо в такой эоре [43] ему было удобнее спать, чем на жестких палубных досках.

Анит, всю жизнь прикованный безответной любовью к этому немыслимому человеку, всю жизнь наблюдавший его причуды, так и не привык к ним и никогда не знал, что Алкивиад может выкинуть в следующую минуту.

Судя по унылому выражению его лица, никакой радости от возвращения в Афины он не испытывал. Вполне можно было ожидать, что он сейчас отдаст капетаниосу своей триеры команду поворачивать… куда? Да хоть куда, хоть на Крит, или снова на Мелос, или, например, в Спарту, с которой враждовали Афины, однако Алкивиад, из чувства противоречия, которое было одним из основных свойств его причудливой натуры, готов был в угоду своей прихоти поддержать и врага, если бы это сделало его жизнь хоть немного оживленней и веселей.

И ему плевать, что после этого ему может быть закрыть путь на родину…

Впрочем, размышлял Анит, исподтишка наблюдая за обожаемым лицом, если Алкивиад сойдет на берег, то вряд ли уж вернется на триеру. Значит, надо убедить его ступить на сходни…

Он скользил взглядом по лицам людей, столпившихся на пристани и встречающих мореходов и воинов. Здесь было много женщин, и Анит искал прекрасную золотоволосую голову Гиппареты, жены Алкивиада. Это была единственная женщина на свете, которая не вызывала у Анита безумных приступов ревности: просто потому, что Алкивиад не любил ее – и не делал из этого секрета.

Женился Алкивиад так же необычно, как делал вообще все.

Раз он поспорил с друзьями, что даст пощечину старику, который, брызжа слюной, во всеуслышание осуждал покрой его гиматия. И дал. Это возмутительное бесчинство, сделавшись известным всему городу, вызвало, как и следовало ожидать, общее негодование. Ведь люди, поклоняясь какому-то идолу, всегда готовы забросать его грязью! Но куда хуже, что Калий, чьего отца, Гиппоника, обидел Алвивиад, имел огромное влияние в афинском ареопаге. [44]

Алкивиад был своеволен, но не глуп, и он не мог не понимать, что поступил не только отвратительно, но и неосторожно. На другое утро он явился в дом Гиппоника и, сняв гиматий, принялся умолять, чтобы хозяин высек его плетью.

При виде такого смирения блистательного Алкивиада старик простил его, перестал гневаться и впоследствии отдал ему в жены свою дочь Гиппарету – с приданым в десять талантов. Она обожала супруга, однако Алкивиад посчитал свой брак слишком тяжелым наказанием за ничтожный проступок, а приданое – ничтожно малым. К тому же, по натуре своей он совершенно не был способен на верность. Не была числа его любовным связям! Оскорбленная Гиппарета ушла из дома и поселилась у брата, вознамерившись развестись с мужем. Для этого она должна была подать прошение архонту и отправилась к нему. Алкивиад частенько помышлял бросить жену, но допустить, чтобы она его бросила, не мог. Он вышел навстречу Гиппарете, подхватил ее на руки и унес домой. Спустя какой-нибудь час она уже понять не могла, как ей только пришла в голову мысль покинуть столь ласкового и пылкого супруга! И, хоть Алкивиад уже на другой день начал распутничать по-прежнему, она терпеливо сносила свою долю и с тех пор она уже не пыталась сбежать от своего обольстительного мужа.

Возможно, встреча с женой заставит Алкивиада спуститься на пристань и немного улучшит его настроение, размышлял Анит. Но Гиппареты не было, а Алкивиад все чаще оглядывался на капетаниоса, который уже почувствовал перемену настроения владельца судна и, хоть не прочь был сойти на берег, точно так же не прочь был и снова уйти в море.

Анит покорно вздохнул, тоже готовый следовать за предметом своего обожания хоть за море, хоть в бездны Тартара, [45] однако внезапно взгляд его приметил среди десятка темно– и светловолосых голов одну огненно-рыжую, и он воскликнул:

– Алкивиад! Смотри, там Панталеон! Ты же хотел видеть его, чтобы он рассказал тебе о Спарте! Смотри, вот он!

Алкивиад прищурился, всматриваясь:

– И в самом деле! Неужто этот рыжий мошенник явился нас встречать? Это весьма трогательно… Надо сегодня же устроить пирушку и позвать его. Эх, до чего же приятно будет вспомнить с ним юные годы!.. Помнишь, как мы в гимнасии защищали его от всех, кто норовил его побить?

– Что-то у Панталеона физиономия уж очень печальная, – разглядел остроглазый Анит. – Уж не побил ли его кто-то опять?

– Ну что ж! – расправил плечи Алкивиад. – Придется его снова защитить!

И он махнул капетаниосу, чтобы спускали сходни.

Анит облегченно вздохнул. Нет слов, за Алкивиадом он готов хоть в огонь и в воду, однако кто бы знал, до чего же ему надоела вода!


Афины, дом близ Диомейских ворот

– В самом ли деле она так хороша, как ты говоришь, старуха? – невесть в который раз пробурчал человек, следовавший за Родоклеей, и она невесть в который раз подтвердила:

– Клянусь передком преласковой Афродиты, госпожа моя прекрасна. Ты будешь ошеломлен!

– Ну посмотрим, посмотрим! – недоверчиво пробубнил пелатис. [46]

Вчера, договариваясь о встрече и обсуждая стоимость свидания, он торговался за каждый халк, словно собирался платить за лепешку у пекаря, а не за женщину у сводни. Он был очень осторожен: его лицо было до половины прикрыто плащом, так что Родоклея видела только низкий лоб под темными кудрями, уложенными умелыми пальцами мастера причесок, а свои карие глаза он постоянно отводил. Нынче же он явился закутанным в плащ с головой, отчего показался Родоклее гораздо выше ростом, чем вчера. Он все время озирался по сторонам, а говорил так тихо, что сводня едва разбирала его слова. Сказать по правде, таких трусов ей еще не попадалось. Уж если решил мужчина погулять, он должен быть посмелей, а то ведь оплошает в самый сладкий миг! Родоклея не любила трусливых мужчин, а потому поглядывала на своего спутника с презрением. Впрочем, тяжелый мешок с деньгами весомо оттягивал его пояс, что было заметно даже под плащом, и это несколько примиряло Родоклею с тем, что пелатис так откровенно боялся, да еще называл ее старухой.