Этими мыслями я пытался отвлечь свое Ка от спины.

Я припоминал разговоры слуг и средства, с помощью которых лекари определяли способность женщины к зачатию. К примеру, надлежало смешать мякоть арбуза, плод смоквы и молоко недавно родившей женщины и дать испытуемой выпить эту смесь. Если она его извергнет, значит, способна к деторождению, а если пустит ветры – нет. Другой способ состоял в том, что перед сном во влагалище женщины вводили зубок чеснока, и если утром его запах передавался ее дыханию, она, бесспорно, могла иметь детей. С помощью разнообразнейших приемов можно было узнать, кого зачнет женщина, сына или дочь, однако великому Пенту, королевскому лекарю, были чужды предрассудки, и он не пользовался средствами, которые не проверил лично.

Чтобы не опускать головы, я поднял взгляд вверх, подавляя в себе желание расплакаться. Я читал надписи на стенах, покрытых великолепными росписями любимого художника фараона Майи, которые в данном случае представляли сцену танца. Блики света из маленького окна играли с телами танцовщиц, создавая иллюзию движения, хотя в час быка тень преобладала над светом[1], вдобавок экзекуция проводилась в одном из самых маленьких и темных залов Большого дворца, которые обычно отводились писцам и прочим чиновникам. Государственные учреждения располагались в Северном квартале, но завершающий этап работы проходил в присутствии фараона. Несмотря на то, что зал был одним из самых скромных по размеру и количеству росписей, он в моих поисках утешения показался мне фантастически красивым, что отчасти помогло мне в какой-то мере преодолеть стыд.

Меня развлекла мысль о том, что во время наших с Тутом[2] недостойных вылазок мы никогда не останавливались в этом зале, чтобы полюбоваться окружавшей нас красотой, и если я пытался его задержать, он зевал и спешил туда, где его ожидали живые впечатления.

Я утешался мыслями о том, что милостивый Атон наградит меня за преданность и молчаливую борьбу, рано или поздно поставив Тута на вершину власти. И с гневом думал, что наказание совершилось из‑за слабости фараона, отдавшего свой дом на откуп жрецам Амона, которые прибыли из старых Фив, как только узнали, что дела правителя плохи.

Когда удары с почти болезненной неожиданностью перестали обрушиваться на мою спину, я тайком испустил вздох облегчения и посмотрел по сторонам.

Встреченные мною восхищенные взгляды стоили потраченных усилий, но я опустил глаза. Я не только не имел права проявлять слабость во время наказания, мне полагалось смиренно склониться перед своим мучителем, тем самым завершая еретическую церемонию, проводимую втайне от царской семьи. Малейший намек на высокомерие мог бы свести на нет весь ритуал и повредить моему свету.

Я смазал спину смесью раствора соды и сока алоэ – этим средством лечат открытые раны. Наконец-то я мог уйти к себе и выплакаться, не в силах смириться с несправедливостью наказания. Я, молодой, горячий, жаждал мести, но то, что это мой долг, не подлежало ни малейшему сомнению.

Внезапно я перестал всхлипывать. Я повернулся, глотая слезы и краснея от стыда, что меня застали в столь отчаянном положении.

– Тут! Что ты здесь делаешь? Хочешь, чтобы меня снова наказали?

Подняв голову, я различил в темноте своего убежища лицо друга. В его глазах стояли слезы.

– Перестань! Тебе нельзя плакать! Если тебя увидят, с меня спустят шкуру!

Я поднял его голову и вытер слезы руками.

– Подумают, что я тебя обидел.

– Но… мой бедный Пи! Тебя избили из‑за меня.

– Не говори так! Это я виноват, что отпустил тебя и ты ушел далеко. – Я улыбнулся. – Я плакал не из‑за боли, а потому, что не могу отомстить этому крокодилу за каждый полученный удар.

Мы оба рассмеялись над прозвищем жреца, который был особо нетерпим к богу Атону, однако в присутствии фараона усердно притворялся его преданным служителем.

– Я поговорю с отцом. Завтра он получит в двадцать раз больше ударов, чем нанес тебе.

– Не вздумай этого делать! У твоего отца хватает проблем со здоровьем, чтобы еще беспокоиться о всяких пустяках, касающихся слуг.

Тут мгновенно умолк. Да, фараон был серьезно болен. Но в следующее мгновение широко раскрыл глаза, о чем-то вспомнив.

– Но, Пи, ты даже вообразить себе не можешь, что случилось. Мне…

– Знать ничего не хочу! – оборвал его я. – Это не наше дело. Хочешь новых неприятностей?

– Но послушай! Я разговаривал с ним.

Теперь пришла моя очередь вытаращить глаза, в которых отразился тусклый свет моего убежища.

– Он тебя видел?

Я чувствовал, что должен немедленно помолиться милосердному Атону. Подсматривать за фараоном, который на собственном ложе занимается любовью со своей прекрасной супругой Нефертити, было тяжким проступком в глазах угрюмых царедворцев, обыкновенно ожидавших в отдалении, пока царь с царицей завершат свои теперь не слишком внезапные любовные свидания в Мару-Атоне (молельне Нефертити в южной части города), и если сам фараон заметил, как Тут покидает место преступления, с меня наверняка спустят шкуру.

– Вставай, Пи! Не валяй дурака! Он ничуть не разозлился и даже похвалил меня.

– Как это? – изумленно спросил я.

– Очень просто. Он приказал позвать меня. Я чуть не умер от страха, а он улыбнулся и сказал: «Мой маленький Тут, нехорошо нарушать уединение кого бы то ни было, будь то фараон или самый бедный крестьянин, но ты не должен стыдиться того, что увидел. Напротив, вспоминай об этом как о драгоценном даре, полученном тобою от меня, ибо ты был свидетелем чистейшей любви, свидетелем чудесного проявления Атона. Именно так мы получаем и передаем его энергию, которую он посылает Двум Землям. Этим актом любви мы пролили на земли и на души подданных его благотворную силу и изгнали порчу. Я хочу лишь одного: если ты, как я надеюсь, когда-нибудь унаследуешь мой трон, найди себе достойную жрицу Атона и тебя самого, с которой ты сможешь на благо народа проводить эту чудесную церемонию.

Я в изумлении слушал. Я не мог поверить в дерзость моего друга Тута (никто, кроме членов царской семьи, не имел права так его называть), а также в безграничную доброту его отца. Я улыбнулся.

– Он достойный сын своего отца Атона.

– Да. Хоть он уже не тот, что прежде. Мне показалось, на этот раз акт потребовал от него больших усилий.

Я нахмурился.

– Как это «на этот раз»? Выходит, ты подглядываешь за ним не впервые?

Тут, усмехнувшись, пожал плечами.

– Но поймал он меня впервые.

– Ты сущий дьявол!

– Вставай, пойдем в сад смотреть, как возвращаются птицы.

Мы вышли из дворца в огромный сад, где я всегда казался себе крошечным, кем-то вроде населяющих его зверушек. Я посещал его только в качестве слуги и только сопровождая своего господина. Я был телохранителем Тута, его защитником, другом, его совестью, козлом отпущения и много чем еще. Я принадлежал ему душой и телом, он мог распоряжаться моей жизнью и смертью. Единственным смыслом и целью моего существования было служить моему господину. И мне безмерно посчастливилось, что мой свет подарил мне свою дружбу.

Мой свет.

У меня не было официального титула, я был для этого слишком незначителен, а мой неофициальный титул, «тень принца», был мне присвоен, когда мне поручили выполнять мою работу. И кто-то – возможно, один из бывших жрецов Амона – довольно удачно пошутил, что если я его тень, то принц не может быть ничем иным, как моим светом, и эти прозвища так и остались за нами.

Я ничуть не возражал против того, чтобы быть тенью принца. На самом деле он всегда казался мне светом. Я не знал никого более чистого, талантливого и доброго, чем он, не считая его отца, хотя фараон не в счет, потому что он сын бога Атона. Тут был худым беззащитным подростком, таким живым, что с ним не могли сравниться шесть принцесс, вместе взятые. Пока он наблюдал, как приземляются прекрасные птицы на фоне сверкающего божественного диска, клонящегося к закату, я смотрел только на него.

Лишь через час мне удалось добрести до мрачного закутка в помещении, которое я делил с другими слугами, и свалиться лицом вниз на чистую циновку, чтобы отдохнуть, хотя боль в израненной спине мешала мне уснуть.

Я смотрел на голые стены, выкрашенные смесью соды с охрой, какую обычно применяли в скромных жилищах.

Мы жили в одном из многочисленных зданий, пристроенных к высокой стене, окружавшей сад, в центре которого возвышался Большой дворец, соединенный мостом с Царской резиденцией. Наши каморки были достаточно просторны по сравнению с какой-нибудь бедной хижиной в глухой деревне, но во дворце даже скоту отводилось больше места, чем слугам.

Однако это меня не волновало. Время от времени, помимо моей воли, меня посещали неподобающие мысли, и я задавался вопросом, откуда во мне этот бунтарский дух, который, к счастью, пока не выходил за пределы моих размышлений.

Мне выпал тяжелый день. Я вспомнил о позорном наказании, которое проводилось не в каком-нибудь великолепном зале, а в темном, скрытом от посторонних глаз. Разумеется, из страха перед фараоном! В качестве единственной уступки официальной вере кто-то притащил туда маленький алтарь богини Маат.

Меня не слишком занимало, перед кем из богов меня будут судить, и Маат была вне всяких подозрений, но в глубине души я молился Атону, ибо он воплощал в себе все добродетели, которыми обладали члены царской семьи, чем я не мог не восхищаться.

С другой стороны, невзирая на свое ближайшее окружение, я должен был продемонстрировать уважение к Амону, так как его жрецы вновь обрели влияние после долгой опалы, которой подверг их фараон, узнав о заговоре против него. Во время одного из редких приступов гнева, которые мне приходилось наблюдать, Эхнатон приказал стереть все имена Амона из хроник и с изваяний, а вместо них поставить имя Атона. Он никогда не отдал бы этого приказа просто так, ибо на свете не было правителя более терпимого, более великодушного, идущего по стопам своего отца, великого Аменхотепа III. Причина его решения была мне неизвестна, но в итоге оно нарушило равновесие триады богов, отдав преимущество Атону. Фараон приказал построить новую столицу вдали от Фив с их вездесущим культом Амона; он задыхался среди огромных храмов, которые охраняли гигантские изваяния сумрачного бога. Сам фараон появился на свет в таком же храме на западном берегу, в Мальгатте[3], в окружении садов и зверей, и по его подобию выстроил себе в новом городе резиденцию на вершине холма, склоны которого, террасами спускавшиеся к Священной реке, были превращены в сказочные сады.