— В каком фильме? — еще больше встревожилась Вера.

— «Палач».

— Ты такие фильмы смотришь? Милый, а ты не рано начал?

— Да ладно, мам, у нас в классе все ребята видели! Мы с Олежкой у него на видике посмотрели.

Значит, не дома, а у Оксаны. Вере этот фильм ужасно не нравился. Но что уж теперь делать? Поезд ушел.

— Там очень хорошая актриса играла, Метлицкая, — сказала она вслух. — Жаль, что она умерла такой молодой. Но тебе такие фильмы смотреть все-таки рано. Не торопись, — добавила Вера, предвосхищая дальнейшие возражения. — Все надо делать вовремя. А то ты как Онегин: «И жить торопится, и чувствовать спешит».

— А кто такой Онегин?

— Литературный персонаж. Мы с тобой про него годика через три почитаем, — пообещала Вера.

Чтобы не огорчать сына, она купила себе жемчужное ожерелье, сережки с перламутром и такое же колечко, а от бриллиантов все-таки отказалась. Нежный отсвет перламутра очень шел к ее бледной «лунной» красоте.


Иерусалим, решила Вера, — самый фантастический город на свете. Разбросанный на высоких холмах, он предстает недосягаемым фантомом, миражом. Вот уже вроде едешь по нему, а он все равно маячит где-то там, вдали, хотя и окружает тебя со всех сторон. В Иерусалиме почти нет многоэтажных зданий, хотя гид сказал, что практически все старые дома надстроены. Все равно, даже с надстройкой выходило этажа по три-четыре, не больше. Сложенные из местного розовато-бежевого камня дома казались Вере аккуратно нарезанными и чуть обжаренными сухариками, накрошенными по зеленым холмам для птиц небесных.

Когда подъехали к Стене Плача, выяснилось, что мужчины и женщины могут подойти к ней только порознь. Вера растерялась. Ей не хотелось отпускать сына одного. К счастью, они познакомились в автобусе с пожилой супружеской парой, эмигрантами из СССР, уехавшими в Америку еще в середине 70-х. Теперь они решили все-таки побывать в Святой земле. Ее звали Стеллой, его — Шломо. Типичные американские старички — сухощавые, подвижные, с фарфоровыми зубами и пергаментной кожей, оба в шортиках. Оба уже с заметным акцентом говорили по-русски, поминутно вставляя английские слова. Оба почему-то то и дело срывались в вопросительную интонацию даже там, где она не требовалась.

— Дай мне бэг? — попросила Стелла мужа.

Он снял с полки и передал ей легкий рюкзачок. Стелла извлекла оттуда тончайшее парео — на вид не больше носового платка, — развернула и обвязала себя по талии. В таком виде уже можно было идти к Стене Плача.

Шломо пообещал Вере, что присмотрит за Андрейкой, глаз с него не спустит, вернет маме в целости и сохранности.

При входе на площадь мужчинам раздавали бумажные ермолки, и Вера велела сыну тоже взять такую. Мальчик послушно нахлобучил смешную бумажную шапочку и вместе с Шломо отправился к Стене.

— А что надо делать? — спросил он.

— Вспомни, кого ты любишь? — посоветовал Шломо.

— Маму!

— Правильно, маму. А папу?

— Мой папа умер, — потупился мальчик, — я его совсем не знаю.

— А еще кого любишь?

— Бабушку, — принялся перечислять Андрейка, — Шайтана…

— Шайтана? Сатану?

— Это мой пес, — засмеялся Андрейка. — Он черный, вот мы его Шайтаном и назвали.

— Ладно, запишем Шайтана. А еще?

— Тетю Зину, — старательно припоминал Андрейка, стараясь никого не забыть, — дядю Илью и маленького Илью Ильича, Лёку, моих друзей — Олежку, Петю и Толика, и еще мне нравится одна девочка из класса…

Тут он смутился и замолчал.

— Вот и хорошо, — сказал Шломо, когда они подошли к Стене. — Можешь не говорить. Теперь всех их еще раз назови про себя и всем пожелай здоровья и счастья.

Вера тем временем пошла к Стене на женской половине.

— А бумаги и ручки у вас нет? — спросила ее Стелла.

Вера протянула ей блокнот и ручку, но, когда они подошли к Стене вплотную, Стелла со вздохом вернула и то, и другое, так ничего и не написав. То ли ее просьбы к богу были столь обширны, что не умещались на бумаге, то ли она просто не смогла их сформулировать.

Сама же Вера первым делом втиснула среди ноздреватых, отполированных бесчисленными прикосновениями камней обращенную к Всевышнему «шпору» Доры Израилевны. Это стоило ей немалых трудов и двух сломанных ногтей: все мыслимые и немыслимые трещинки, зазубринки, щелки примитивной древней кладки были забиты записками. Но Вера все-таки ухитрилась пристроить «шпору» так, чтобы она не падала.

Потом Вера вспомнила всех, кто был ей дорог, — Андрейку, Антонину Ильиничну, Зину, Илью, маленького Илью Ильича, Леокадию-Лёку, коллег по Вышке, Дору Израилевну и еще кое-кого из сослуживцев, даже вечно ворчливого Альтшулера и его безмозглую Веронику — и поблагодарила за них бога. Для всех попросила здоровья и исполнения заветных желаний.

Вот и все, на этом можно было и закончить. Но у нее само собой вырвалось еще одно имя: Коля. Неожиданная встреча месяц назад в ресторане «Прага» все это время не шла у нее из головы. Как он постарел! Куда девался веселый, заводной, уверенный в себе москвич, в которого она когда-то влюбилась? Озорные цыганские глаза потухли, не было больше подкупающей улыбки, лицо осунулось и помрачнело, в волнистых черных волосах уже заметно проступала седина. А ведь ему… Господи, да ему всего тридцать два! Вера попросила у бога удачи и для него.


Из музея Яд ва-Шем Вера и Андрейка вышли с побелевшими лицами. Вера крепко держала сына за руку. Стелла и Шломо так и не решились зайти внутрь, ждали их на лавочке в саду Праведников.

— Ну зачем было тащить туда ребенка? — спросила Стелла, сочувственно глядя на Андрейку.

— Там погибали дети младше его, — сухо ответила Вера. — Пусть знает.

— Мам, ну почему все так ужасно? — спросил он по дороге домой. — За что их так не любят?

— Потому что люди глупы и жестоки. Когда что-то в жизни не ладится, гораздо проще объяснить свои неудачи происками врагов, чем искать причины в себе. Когда евреев изгнали из Палестины, они стали для европейцев универсальным врагом. Им не давали владеть землей, их отовсюду гнали, всячески притесняли. Я хочу, чтоб ты понял, сынок: евреи такие, какими их сделали христиане. Христиане обращались с ними, как мачеха с Золушкой. Вот они и научились выживать.

— А почему… Вот у меня друзья — Петя Щухман и Толя Брук. Я за них бога просил у Стены Плача, как дядя Шломо научил. Но их же никто не притесняет?

— И слава богу. Но у нас в стране тоже много антисемитов. Это люди, которые не любят евреев и возводят на них всякую напраслину, — добавила Вера, не дожидаясь вопроса. — Среди евреев тоже попадаются всякие, но в большинстве своем это прекрасные люди. Мудрецы, философы… врачи, учителя, юристы… И банкиры. — Она улыбнулась при мысли о грозном Альтшулере.

В эту ночь Андрейка никак не мог заснуть.

— Тащи свое одеяло и подушку, — скомандовала Вера и уложила его на своей необъятной кровати.

А через день после экскурсии Вера с сыном вернулись в Москву.

ГЛАВА 16

Непросто было решиться вот так сразу порвать с телевидением, где у него было множество знакомых, приятелей, где у него был, наконец, такой верный друг, как Кла. У него там были обязательства. Но Николай понимал: если уж рвать, так именно сразу.

Ему до смерти надоело «Останкино». Осточертели эти протянувшиеся как кишки, тускло освещенные коридоры, обшарпанные стены, низкие потолки, елозящие под ногой плитки пола, убогие шкафы с незакрывающимися дверцами. Наверное, парижские клошары, спавшие под мостом, и те жили не так нищенски, как останкинский телекомплекс, достроенный наспех к Олимпиаде-80.

Надоели и рекламные студии, оборудованные неизмеримо богаче, чем «Останкино», но от этого не менее тошнотворные. Надоели окружавшие его со всех сторон гигантские, идиотски счастливые лица рекламных персонажей. Надоели прежние приятели, надоел треп ни о чем и вся вообще полууголовная атмосфера рекламного бизнеса.

К счастью, в ожидании грандиозного госзаказа от Звягинцева Николай успел в основном доделать работу, «разгрузил свой портфель», как это называлось. Остались главным образом заявки. Он всем решительно отказал, даже Никите Скалону, просившему создать новую рекламную линейку. Сказал, что уходит работать в театр. Никита не обиделся, даже пожелал удачи.


Удача привалила, да еще какая! Словно кто-то замолвил за него словечко перед богом. Как и советовала Вера, Николай обратился в один из некогда почтенных, но переживающих глубокий кризис театров, и ему неожиданно повезло: очередной режиссер встретил его, как своего спасителя. Режиссеру было поручено ставить спектакль к приходившемуся на 2003 год 180-летию Островского, но у него «горели съемки», куда более интересные ему, чем «Бедность не порок».

— Старик, — сказал он Николаю, мгновенно перейдя на «ты», — текст — полный отстой. Разведи их по кулисам, проследи, чтоб выучили реплики, а я потом вернусь и пройдусь рукой мастера. Бабки пополам. Хотя… какие это бабки? Это слезы. Ну, хорошо, шестьдесят на сорок, идет?

Николай ответил, что готов уступить все сто процентов гонорара, но в афише должна стоять его фамилия. С этим не согласился режиссер.

— У меня с ними контракт, понимаешь? Даже две фамилии в афише поставить не могу. Ладно, ты пока работай, а там разберемся.

Труппа была деморализована, и, как всегда бывает в таких случаях, ее раздирали склоки. К счастью, при театре существовала студия. Николай пригласил студийцев на роли молодых героев, а они были рады любому шансу выйти на сцену. Ему дали крохотный зал на сто мест, без занавеса, без оркестровой ямы, но он сказал себе, что бедность не порок, и обратил недостаток в достоинство.

И сцену, и партер (никакой галереи и уж тем более лож в зале не было) Николай затянул серым сукном и превратил в уютный, заставленный мебелью дом купца Гордея Торцова. Зрители, по его замыслу, становились прямыми участниками театрального действа. Никакого зазора между ними и актерами не было.