Они еще что-то болтали, матерились, прямо как Лора, но Вера больше не слушала. Не слышала. С ней случилось то, что часто бывало в детстве. В страхе перед мамой она научилась уходить в себя, отыскивать в глубине сознания точку, куда злые слова и взгляды не проникали. В этом потайном месте, где-то в базальных ядрах головного мозга, она пряталась, не подозревая, как пугает окружающих ее отрешенный, невидящий взгляд. Даже мама его боялась.

При встрече с вокзальными проститутками это вышло у нее случайно, непроизвольно, но они тоже испугались.

— Да ну, припадочная, — донеслось до Веры как сквозь толщу воды, и она почувствовала, что свободна.

Она не сразу поняла, что осталась на перроне одна. Придя в себя, Вера отдышалась и пошла своей дорогой. В институт. Но твердо решила больше на электричке не ездить, хотя на маршрутке было дороже, да и ходила она до ВДНХ: от института дальше. Зато к метро ближе, чем Савеловский вокзал, рассудила Вера. А главное, на ВДНХ никто к ней почему-то ни разу не пристал.


Много позже, читая о дзен-буддизме, Вера вспомнила эти свои «уходы в себя». Учение дзен ей не нравилось. Она была человеком рациональным и категорически не принимала того животно-гипнотического состояния, к которому так стремились приверженцы учения дзен. Ей это «сатори» — ощущение небытия — было хорошо знакомо, но никакого внутреннего просветления она в нем не находила.

О случае на вокзале, как и о подробностях визита в женскую консультацию, Вера не стала рассказывать Антонине Ильиничне. Ей не хотелось выглядеть мнительной психопаткой, не хотелось тревожить добрую женщину. Она просто сказала, что на маршрутке удобнее, потому что гарантированно можно сесть. У высокой и хрупкой Веры во время беременности стали побаливать ноги и спина.

И вообще у нее то и дело возникали непредвиденные трудности на ровном месте. Вера и без того чувствовала себя морковкой, выдернутой из привычного грунта и воткнутой в новую грядку. Она мучительно привыкала к чужому городу, к незнакомой обстановке, а тут еще пришла зима, и оказалось, что Вера не переносит московских морозов. Сочинская зима была куда мягче. Но тратить деньги на покупки для себя ей не хотелось.

— Я как-нибудь так пробегаю, — сказала она Антонине Ильиничне.

Та слушать ничего не стала.

— Что значит «пробегаю»? Зимой? На шестом месяце?! Тебе нельзя простужаться, ты что, не понимаешь?

Вера понимала.

У Антонины Ильиничны была каракулевая шуба и тяжелое старомодное драповое пальто на ватине с норковым воротником. Она предложила Вере и то, и другое на выбор. «Носила» Вера очень аккуратно. И в шубе, и в пальто полнотелой и невысокой Антонины Ильиничны она с легкостью умещалась даже с животом. Правда, и шуба, и пальто были ей коротковаты, но… что уж тут поделаешь? Вера выбрала пальто. Шуба была легче, зато пальто — теплее. И все равно пришлось раскошелиться: купить из «детских денег», как они обе стали называть Верину заначку, зимние сапоги «на манной каше».

На старой ножной швейной машинке Антонина Ильинична сшила Вере пару просторных длинных блуз, а на спицах связала два мешковатых свитера. Вера так и проходила всю беременность в джинсах, в которых приехала из Сочи, только «молнию» перестала застегивать и пришила пуговицу на резинке. Под свитером не было видно. Лишь на самые лютые морозы она купила себе безразмерные шерстяные рейтузы и широкую юбку.

Были, конечно, и радости. Вера навсегда запомнила, как ребенок впервые шевельнулся у нее в животе. Сидя на лекциях, она блаженно улыбалась, мысленно разговаривая с таинственным существом, и оно весело отвечало ей легкой морзянкой. Она работала, чуть не засыпая за столом от усталости, Антонина Ильинична гнала ее спать, а Вера все с той же с улыбкой отвечала:

— Ничего, я в хорошей компании. У меня тут один футболист голы забивает.

Они заранее купили кроватку, коляску, манежик и полное приданое. Это считалось плохой приметой, но оставить ребенка без кроватки и без одежек было бы еще хуже. У Антонины Ильиничны было в Долгопрудном много знакомых, мебель и коляску удалось купить недорого. Только со «строллером» решили повременить. Пусть малыш подрастет и начнет держать спинку.

И вот в конце апреля футболист пробил одиннадцатиметровый. Началось исподволь, так незаметно, что Вера поначалу ничего не поняла. С утра ее мучили тянущие боли в пояснице, но такие боли донимали ее уже давно, и она встревожилась далеко не сразу. Лишь заметив, что приступы стали регулярными, она пожаловалась Антонине Ильиничне. Та всплеснула руками:

— Что ж ты молчала?! А я смотрю, ты места себе не находишь…

— Я думала, у меня еще есть неделя, — виновато оправдывалась Вера.

Антонина Ильинична вызвала «Скорую» и отвезла Веру в роддом. В роддоме была уже другая женщина-врач, громадная, могучая, как борец сумо, громогласная акушерка.

— Ну, девка, держись, — пророкотала она густым басом, осмотрев Веру. — Полежи тут покудова. Попыхти, помогает. Можешь поорать, душу отвести.

Но Вера старалась не кричать, только стонала время от времени и терпела молча. Ей казалось, что это мучение тянется уже лет сто, но, когда борчиха сумо снова вошла в предродовую палату, оказалось, что прошел всего час.

— Долго еще? — спросила Вера.

— Это уж как пойдет. Ничего, милая, ничего, — успокоила ее акушерка. — Другие, бывает, сутки маются, а у тебя вон уже какие промежутки короткие. Потерпи.

Терпеть пришлось четыре часа.

Наконец богатырша скомандовала:

— Пора.

— А тут впереди меня женщина есть, — Вера подбородком указала на роженицу, которую привели в предродовую палату еще до нее.

Ответом ей был раскатистый смех.

— Ну ты даешь! — Акушерка даже отерла с глаз выступившие слезы. — Думаешь, тут очередь, как в магазине? Ей еще лежать и лежать, а тебе рожать пора. Поехали.

Акушерка нравилась Вере. Пергидролевая врачиха терроризировала ее до самого конца:

— Родишь недоноска грамм на шестьсот, своими же костями задушишь.

А эта женщина, простая, крупная, грубоватая, в отличие от пергидролевой Кассандры из консультации, не пугала ее и все принимала как должное. И на каждом шагу объясняла, что происходит и что надо делать. Мало того, она помогала Вере: растирала ей поясницу, массировала икры, подсказывала, как дышать.

— Пока не тужься, — гремела акушерка. — Я скажу когда. Ничего-ничего, родишь как миленькая, у меня все рожают.

Опять накатили минуты чудовищной боли. Потом отпустило. Потом снова боль…

— Головка вставилась! — докладывала акушерка. — Ну теперь давай! Давай, давай, как на горшке… Тужься, тужься… Так… хорошо… потужься… все нормально. Процесс пошел.

Но процесс пошел не совсем так, как надо бы. Головка пошла было личиком.

— Вкати ей промедольчику, — велела акушерка медсестре.

— Не надо, — запротестовала Вера. — Я потерплю.

— Мне отсюда виднее, чего тебе надо, а чего не надо, — нахмурилась гренадерша. — Тебе надо расслабиться.

У Веры были тонкие, глубоко спрятанные вены, медсестра билась-билась, но так и не смогла ввести иглу.

— Дай я, — отрывисто рыкнула акушерка и боксерскими ручищами в один миг нашла вену.

После укола глаза у Веры закатились, она потеряла сознание. Акушерка и медсестра с трудом привели ее в чувство.

— Ты что же, не пьешь, не куришь? — укоризненно взгремела великанша. — Предупреждать надо! Ну ничего, не бойся.

И, налегая всей своей громадной силищей, повернула головку затылком.

— Идет прямо как паровой каток, — добродушно объяснила она Вере, пока сестра утирала ей марлевым тампоном взмокшее от напряжения лицо. — Вот на это и нужна я — силу эту одолеть. Ну, теперь ждем схватку — и тужься… тужься…

Вера совсем уже выбилась из сил, но тело само, помимо ее воли, знало, что нужно делать.

— Пошло, пошло, — подбадривала ее женщина-богатырь. — Ну давай, не подведи меня. Главное, не разорвись. Давай-давай, последняя потуга, сейчас ребеночек выйдет.

Этот последний рывок был похож на тектонический сдвиг. Что-то рвалось внутри, Вере показалось, что она слышит хруст костей. Потом, как сквозь вату, до нее донесся странный мяукающий звук, а вслед за ним акушерка громоподобно возгласила:

— Парень!

«Какой парень? — не поняла Вера. — Откуда взялся парень?» Она даже попыталась оглядеться по сторонам, но никого не увидела.

— Ты куда смотришь? Парень у тебя, парень! Boт он, черепаший хвостик! — И акушерка на громадной ладони поднесла ей ребенка причинным местом прямо к глазам. — Видишь? Чуть мелковат, но ничего, отрастет. А черный-то какой! Фу, цыган паскудный! Да ты не бойся, — добавила она с улыбкой, увидев, что Вера смотрит на нее в немом испуге. — Это я так, от сглазу. Волос у него черный, вот я и говорю: цыган!

А Вера никак не могла прийти в себя, словно паровой каток прошел прямо по ней. Все ее чувства были оторваны от нее, отделены. Как в детстве, она наблюдала за собой со стороны. Ей пришлось сказать себе, что она больше не чувствует боли, но это было не подлинное ощущение, а так — абстрактная мысль у нее в голове. Воспоминание о пережитой боли оказалось ярче реальности. Неужели у нее родился ребенок? Вот он — красненький, сморщенный… Вырывается из рук у акушерки, выгибается дугой, сучит ножками… И мяукает… Плач становится громче, громче… А может, это к ней возвращается слух? Онемевшими, как после заморозки, губами Вера попросила:

— А можно мне его взять?

И протянула руки. И руки, и голос ее не слушались.

— Сейчас, — ответила акушерка. — Сейчас мы его оботрем, взвесим, глаза закапаем, бирочку прицепим, и давай милуйся с ним. Два девятьсот, — объявила она, когда малыша взвесили. — Маловато, но в пределах нормы. Ничего, неплохо. Говорю же, нагонит. Он еще свое возьмет. Красавец будет — смерть девкам. Ты мне верь, у меня глаз наметан.