В средоточии всей этой суматохи, укрывшись в своей маленькой задней комнате, находилась терпеливая мисс Марпрудер. «Нет, связаться с мисс Шоукросс нет возможности; нет, она вне пределов досягаемости; нет, ей нельзя позвонить ни в Лондон, ни в Париж, ни в Рим, ни в салон авиалайнера – никуда».

«Пруди всегда знает, когда пахнет жареным, – могла фыркнуть Констанца. – Когда дело доходит до точки кипения, она непреклонна, словно член Верховного суда».

Я сидела и слушала, как трещит зуммер телефона мисс Марпрудер. Я ясно видела его перед глазами, этот аппарат, который издавал звонки. Я видела вышитую салфеточку, на которой он стоял, шаткий столик под ним, всю обстановку той мрачноватой комнаты, которую Пруди с ее манерностью любила называть своей холостяцкой берлогой.

Ребенком я часто оставалась у Пруди. Она брала меня с собой на Тридцать вторую улицу, где мне приходилось здороваться с ее матерью-калекой, устраивала меня в маленькой гостиной и угощала сокровищами – домашними пирожными со стаканом настоящего лимонада. Будь у нее свои дети, думала я, Пруди обожала бы их.

Ее гостиная отличалась смелой безвкусицей. В ней застоялась атмосфера вечной нехватки денег, которые приходилось экономить для лекарств. Здесь стояла продавленная кушетка, некогда красного цвета, задрапированная шалью в подражание изысканной дорогой технике Констанцы. В комнате Констанцы такие шали были из чистого кашемира, приобретенные через антикварный магазин, уникальные образцы затейливых узоров, у мисс же Марпрудер она была из тайваньского шелка.

Констанца ее нещадно эксплуатировала. Когда я впервые поняла это? Пруди была преданной и незаменимой, хотя платили ей явно недостаточно: да, пусть даже и по заслугам – сколько же мне было лет, когда я поняла, насколько это неправильно? Любовь у меня стала смешиваться с жалостью, должно быть, когда я сиживала в маленькой гостиной Пруди, там впервые у меня и зародились сомнения относительно моей крестной матери.

Телефон по-прежнему звонил, стоя на той вышитой салфеточке, при виде которой Констанца постоянно содрогалась. Она была сделана для мисс Марпрудер руками ее матери. И когда она говорила по телефону, то аккуратно расправляла ее.

– Я люблю красивые вещи, – призналась она однажды, должно быть, я была подростком, потому что от ее тона у меня защемило сердце. – Диваны, коврики, куколки – все эти мелочи имеют значение. Твоя крестная мать научила меня красоте.

Воспоминания подняли во мне волну раздражения. Я пошла спать, испытывая неприязнь к Констанце и повторяя про себя перечень связанных с ней бед. Но уснув, я погрузилась в сон, и там моя крестная предстала передо мной совсем в другом свете.

Я проснулась с чувством, что, усомнившись в Констанце, я предала счастливые годы детства.

* * *

Необходимо новое направление поисков. Я встала, приняла душ, оделась. Было еще очень рано. Я снова позвонила мисс Марпрудер, ответа не последовало, и я маялась ожиданием в тишине комнаты. Я вышла в пекло улиц, залитых ярким светом. Остановила такси. Думаю, что, только оказавшись в нем, я решила наконец, куда ехать.

– В Квинс? – неохотно переспросил водитель.

– Да, в Квинс. Езжайте до Триборо, а дальше я вам покажу.

– Грин-Лаунс?

– Именно туда.

– В какой-то дом?

– Нет, – сказала я. – На кладбище домашних животных.

Прошло восемь лет с тех пор, как я была тут в последний раз, и мне потребовалось некоторое время, чтобы найти могилку Берти. Я шла мимо аккуратных белых надгробий, воздвигнутых в память кошек и собак и даже в одном случае – в честь мышки.

«Ушло счастье быть рядом с тобой», – прочитала я. Повернувшись, я чуть не споткнулась об айсберг Берти.

Насколько мне помнилось, это было капризом Констанцы. Она решила создать на месте последнего успокоения Берти пейзаж, который лицезрела на родине его предков. Берти был ньюфаундлендом, представление Констанцы о ньюфаундленде носило неопределенный поэтический характер. «Берти мечтал об айсбергах, – утверждала она. – И пусть айсберг высится над ним».

Со стороны администрации кладбища последовали возражения: тут привыкли к аккуратным могильным плитам и считали айсберг ни с чем не сообразным. Констанца, как и всегда, одержала победу, и белый мраморный айсберг занял свое место. Но вообще, сходство с ледяной горой было очень неопределенным, разве что вы знали, что тут изображено.

Я любила Берти, потому что выросла рядом с ним. Он был огромным, черным и величественным, как медведь. Надпись гласила: «Берти, последний и самый лучший из моих псов». Я посмотрела на даты его жизни и смерти, любовно восстановленные на камне. И тут я увидела кое-что еще.

У основания айсберга были вкрапления зеленого мрамора, символизирующие волны северного моря. Под ними, завернутый в белую бумагу, лежал букет цветов. Это был не простой букет: он был столь же красив и так же тщательно подобран, как и тот, что я вчера видела у Конрада Виккерса. Белые фрезии и розы, дельфинии, гвоздики, анютины глазки, лилии, цветы, соответствующие времени года, и цветы, которых не должно было быть в эти месяцы, – некоторые из них без труда можно сорвать на обочине дороги, а другие найти только в самых дорогих цветочных магазинах Нью-Йорка.

Я нагнулась, чтобы вдохнуть их аромат. Отступив на шаг назад, я присмотрелась к букету. Температура на солнце была не меньше 30 градусов. Цветы еще не распустились: должно быть, их положили сюда, самое позднее, час тому назад. Только одно лицо в Нью-Йорке могло скорбеть по Берти; существовал только один человек, который мог принести цветы на могилу собаки, скончавшейся двадцать четыре года назад.

Я окинула взглядом и лужайки, и ряд надгробий. Никого не было видно. Повернувшись, я припустилась бежать.

Констанца была в городе, сюда ее привело сострадание. Та любовь, которую я испытывала к своей крестной матери, вернулась ко мне с удивившей меня силой, сжав сердце. Как в старые времена, когда Констанца убегала от меня, а я, пыхтя, старалась ее догнать.

Я сделала то, чем никогда в жизни не занималась. Я подкупила швейцара. Не того, кто встретил меня в день первого появления, и не того, которого я помнила, – он, должно быть, уже на пенсии. Нет, нового швейцара, молодого, щеголеватого, догадливого и сговорчивого, который откровенно рассматривал меня, что не позволяли себе его предшественники.

– Не отвечают. – Он положил трубку. – Я же говорил вам: квартира закрыта.

Я прикинула, что можно пококетничать с ним, но предпочла двадцатидолларовую банкноту. Я ожидала возмущений и возражений. К моему удивлению, купюра с мгновенной легкостью перешла из моих пальцев в его ладонь и тут же исчезла в кармане его аккуратной ливреи.

– О'кей. – Он изобразил пожатие плеч. – Поднимайтесь прямо наверх. Они не отвечают. Пятый этаж…

– Я знаю. Мне доводилось жить здесь.

– Если кто-то спросит… – Он снова пожал плечами. – Вы просто проскользнули, о'кей? Я вас не видел.

Просто смешно. Это был не тот дом, в который можно проскользнуть мимо швейцара.

– Кого еще сегодня вы не заметили – кроме меня?

– То есть?

– Например, мисс Шоукросс. Вы ее видели?

– Никоим образом. Вот уже несколько недель. Говорю вам…

Я видела, что он начинает нервничать. Еще один вопрос, и, несмотря на двадцать долларов, он может передумать.

Меня охватило неизъяснимое чувство ликования, когда я нажала кнопку звонка у дверей Констанцы. К моему удивлению, дверь сразу же открылась. Я заглянула в знаменитую прихожую Констанцы. Сочетание зеркал создавало иллюзорное пространство, уходящее, казалось, в бесконечность.

«Считай, – сказала мне Констанца в первый же день, когда я оказалась здесь. – Считай, сколько Викторий ты видишь? Семь? Восемь? Их куда больше – присмотрись. Видишь? Они уходят в бесконечность».

– Констанца, – сказала я тридцать лет спустя, делая шаг вперед. – Констанца, это я, Виктория…

– Нельзя! Нельзя!

Из-за высоких дверей вынырнула миниатюрная горничная-филиппинка в аккуратном сером платьице. Она смотрела на меня с нескрываемым изумлением, словно ожидала появления кого-то другого. Затем она с яростной решимостью преградила мне путь.

– Нельзя, – повторила она, качая головой из стороны в сторону. – Мисс… Мисс Шоукросс… она нет… все закрыто… никаких посетителей.

Она попыталась слегка оттолкнуть меня.

– Но прошу вас… подождите, – начала я. – Я только хотела узнать… когда уехала Констанца? Где я могу найти ее?

– Никаких чисел. Никакой адрес. Никакой посетитель. – Еще один легкий толчок. – Теперь все закрыто. Закрыто на… на лето.

– Тогда, разрешите, я оставлю записку? Можно? Не больше минуты. Только впустите меня. Констанца – моя крестная мать. Мне очень нужно увидеться с ней…

Выражение «крестная мать» было понято совершенно не в том смысле, и мелкие черты лица горничной обрели яростное выражение.

– Никаких детей! Тут никогда нет детей…

– Да не сейчас. Но так было. Я жила тут ребенком с Констанцей. Послушайте, вы, конечно, что-то знаете, какой-то ее адрес…

– Полиция! – Она уже основательно толкнула меня. – Вы сейчас уходить или я звонить в полиция, звонить им очень быстро. Вот видите, кнопка тревоги, вот здесь… – При этих словах она слегка отклонилась. Одной рукой она придерживалась за дверной косяк, а другую протянула к маленькой коробочке на стене. – Тревожная кнопка – теперь видите? – Горничная старательно вытянулась. Она взглянула на меня снизу вверх – я была куда выше ее, и решительно топнула ножкой.

– Подождите, – начала я, немного отступая назад и пытаясь понять, почему Констанца, которая никогда не держала постоянную прислугу, наняла эту маленькую ведьму. Шаг назад был ошибкой. На лице горничной появилось выражение триумфа. Дверь с грохотом захлопнулась. Раздалось лязганье торопливо закрываемых запоров, цепочек и замков.