На тот случай, если бы возникли какие-то сомнения в предназначении «подарка», к нему была пришпилена записка с моим именем. Плотная белая бумага, знакомый почерк, четкие строки, черные чернила, послание краткое.

«Свистни, себя не заставлю я ждать, – написала Констанца. – Ты искала меня, самая моя дорогая Виктория. Ну вот и я».

* * *

Я вернулась в Англию, в Винтеркомб. Я взяла «подарок» Констанцы с собой, но блокнотов так и не открывала. Я поняла, что нет смысла дальше преследовать Констанцу, нет смысла обзванивать ее друзей, отели и авиакомпании. Вместо этого у меня были блокноты: «Вот и я».

И все же я не испытывала желания иметь с ними дело. Мне было как-то не по себе от манеры и обстоятельств, при которых они попали мне в руки. Меня также раздражала приложенная записка: «Свистни, себя не заставлю я ждать». Это цитата, подумала я, и очень знакомая, но не могла вспомнить откуда. Я просто отнесла стопку в библиотеку. Я избегала заходить туда; я опасалась черных блокнотов. На первых порах это было нетрудно – Винтеркомб требовал внимания.

«Винтеркомб нуждается в срочном ремонте, его нельзя оставлять в столь запущенном состоянии на очередную зиму», – к такому выводу я пришла. В нем заключалась не вся правда: истина таилась в том, что после стольких лет отсутствия меня тянуло в свой дом.

С воспоминаниями нельзя шутить – это я почувствовала. Я хотела, чтобы Винтеркомб оставался домом моего детства, домом, который я так любила в промежутке между двумя войнами. Даже когда в нем поселился Стини, я неохотно посещала его. В те годы, что я жила в Америке, избегать встреч с Винтеркомбом было несложно. И я продолжала не бывать в нем даже по возвращении, что тоже оказалось довольно просто – я купила квартиру в Лондоне, хотя и проводила в ней времени меньше, чем в гостиницах. Если Стини продолжал настойчиво приглашать меня – а на первых порах так он и делал, – я всегда могла отговориться обилием работы. До тех месяцев, когда он серьезно заболел, я бывала в доме не больше трех или четырех раз. И никогда не оставалась под его крышей на ночь. Он пугал меня, и я боялась увидеть изменения, которые накладывало на него время. А вот сейчас он звал меня к себе.

Все дело в том, убеждала я себя, что Винтеркомб необходимо продать. Но до того, как он будет продан, до того, как я позвоню «Сотби» или «Кристи», чтобы выставить на аукцион его содержимое, я должна привести его в порядок и сама во всем разобраться. Я не хотела, чтобы бесстрастные руки аукционера или оценщика рылись в сундуках и коробках, рассматривая старые одежды, игрушки, бумаги, фотографии, письма. Эта печальная обязанность, с которой знаком каждый человек, достигший середины жизни, теперь предстояла мне. Здесь было прошлое и мое, и моей семьи: только я могла решить, что выбрасывать, а что сохранить.

Я дала себе на это месяц. Но, едва явившись, сразу же поняла, что месяца явно не хватит: после Стини в Винтеркомбе воцарился сущий хаос.

В течение тех лет, когда удача покинула его и он жил здесь, многие комнаты оставались закрытыми. В те месяцы, что он болел, у меня не хватало духа заглядывать в них. Теперь, когда в дом вернулась владелица, когда комнаты были открыты, окна распахнуты, ящики комодов выдвинуты, я во всей красе увидела оставшийся хаос.

Сначала я было подумала, что тут сказалась просто безалаберность Стини. Затем, по мере того как шло время, я изменила точку зрения. Я поняла, чем занимался Стини: он что-то искал. Искал с растущим нетерпением, переходя из комнаты в комнату, открывая стол здесь, ящик – тут, вываливая их содержимое и двигаясь дальше. Стини повсюду оставлял следы, но понять, к чему они вели, было невозможно.

В старом заброшенном бальном зале, где когда-то я танцевала с Францем Якобом, я нашла коробку с платьями моей бабушки. Еще одно, наполовину вынутое из упаковки, лежало в той комнате, которая всегда носила название «Королевской спальни», и еще одно, с корсетом из китового уса, висело в гардеробе.

В ванной оказался набор для крикета, собрание точенных молью мягких игрушек и лошадка. Часть некогда пышного обеденного сервиза стояла в буфете, а остальное было сложено под бильярдным столом. И бумаги… Они были повсюду, говоря о прошлом семьи, которого я никогда не знала. Любовные письма моего дедушки к бабушке, письма, которые слали домой из окопов ее сыновья, старые счета, театральные программки, детские рисунки, альбомы с фотографиями, конвертики с детскими локонами, моментальные снимки охотничьих выездов за фазанами. Чертежи сиротского приюта, который так и не был построен, наброски выступлений в палате лордов. Газетные вырезки, фотографии давно умерших собак, любимых пони, неизвестных женщин в огромных шляпах или неизвестных молодых людей с усами, играющих в теннис или позирующих на ступеньках портика в военной форме времен первой мировой войны.

В этом бумажном сумбуре я нашла сокровища и для себя: дневник своей матери, о существовании которого никогда не подозревала, письма, которые задолго до моего рождения слал ей отец. Я рассматривала их с радостью и смущением, терзаясь между желанием прочесть их и сомнением, имею ли я на это право. Я чувствовала, что словно вторгаюсь в чужой мир, и – что только усиливало мое смущение – я, конечно же, была не первой, кто вторгался сюда. Стини уже рылся там, где я сейчас проводила поиски. Письма были свалены в кучу, конверты порваны, дневники открыты и отброшены, словно бы Стини настойчиво искал что-то, терпел неудачу и приходил в крайнее раздражение. На ум мне пришло грязное подозрение. Не те ли блокноты искал мой дядя, что сейчас стопкой лежат внизу в библиотеке?

В течение дня в окружении массы забот, когда сияло солнце и всегда находилось чем заняться, нетрудно было отбросить эти подозрения. Куда тяжелее становилось с приходом сумерек. Я была дома одна, и присутствие блокнотов угнетало меня. Я заходила в библиотеку, смотрела на них и… уходила.

На третий вечер, по-прежнему испытывая искушение и не в силах справиться с ним, я позвонила в Лондон Векстону.

– Векстон, – обратилась я, когда мы кончили обмен привычными любезностями. – Могу я спросить вас об одной цитате? Она мучит меня вот уже несколько недель. Я слышала, но никак не могу вспомнить, откуда она…

– Конечно, – Векстон, похоже, развеселился. – Считай, что я самый лучший словарь. Можешь испытать.

– «И я на свист к тебе приду». Чьи это стихи, Векстон?

Векстон хмыкнул.

– Это не стихи, и фраза к тому же не точна. «О, свистни, и я явлюсь к тебе, друг мой». Это название рассказа М.-Р. Джеймса – прошу не путать с Генри Джеймсом. Этот Джеймс – лингвист и ученый. Это название одного из самых неприятных его сочинений.

– Неприятных?

– Истории с призраками, вот он о чем писал. Мороз драл по коже. Если ты наткнешься на него, не вздумай читать. Во всяком случае, если ты одна ночью.

– Понимаю. – Я помолчала. – Векстон, вы можете припомнить, о чем эта история?

– Конечно, – весело ответил Векстон. – Наверно, самая известная из всего, что он написал. Но я не хотел бы излагать тебе сюжет, если ты собираешься читать ее. Я не хочу портить впечатление от…

– Только суть, Векстон, этого хватит…

– Ну, – ответил Векстон, – там идет речь о преследовании.

Этот разговор воодушевил меня. Констанца не была любительницей чтения. В самом деле, не припоминаю, чтобы она хоть раз закончила начатую книгу, но Констанца обожала одалживать книги и копаться в них. Если она выбрала эту цитату, предполагая, что я сразу же узнаю ее, то сделала это сознательно. Еще одна штучка в той игре в прятки, что она вела со мной, или же это игра в кошки-мышки?

К этому времени я была сыта играми Констанцы. Коль скоро она преподнесла мне подарок, я просмотрю ее блокноты, покончу с ними и затем забуду, но срок и способ, которым я буду проглядывать их, выберу сама. Если Констанца хотела подцепить меня – а ей бы понравилась эта идея, – успеха она не добилась. Я первой добралась до нее и первой изгоню.

Готовиться я начала на следующий же день. Погода изменилась, похолодало. В Винтеркомбе стало зябко и сыро. Так всегда бывает в домах, где никто долго не живет.

Я уговорила ремонтников поставить в подвале старый котел – тот самый, в котором, как мне казалось в детстве, сгорают деньги. Со стоном и скрипом он встал на место, и я растопила его. Поднялась наверх. Трубы посвистывали, шипели и дребезжали. Я чувствовала, как забилось старое сердце моего дома. Он возрождался к жизни.

Этим же вечером я перетащила сверток Констанцы в гостиную. Зажгла камин. Задернула старые, выцветшие портьеры. Передвинула мебель. Кое-чего из обстановки не хватало, но достаточно было света лампы, чтобы вернулась иллюзия прошлого. Мягкий диван, потертые коврики, кресло моей матери, письменный стол между окнами, шезлонг, в котором тетя Мод вершила суд, стул, на котором обычно сидел мой друг Франц Якоб… Когда все вещи были расставлены по привычным местам, я услышала голоса дома. Я была почти готова. Осталась только одна деталь.

Наконец я нашла ее, порывшись в шкафу, – складной столик, за которым когда-то, в другой жизни, напротив меня сидела девочка Шарлотта, с которой я играла в карты.

Я вытащила и разложила его, поставила одно кресло для себя, а другое – для девочки, которую не видела вот уже тридцать лет. Затем, я давно догадывалась, что рано или поздно сделаю это, положила блокноты Констанцы в черной обложке на зеленую бязь стола. Так Констанца входила в мою жизнь, так же она должна покинуть ее. «Вот и я».

В комнате стояла тишина. Я закрыла глаза. Я позволила Винтеркомбу проникать сквозь поры моей кожи и заполнять собой мой мозг. Сырость, запах горящих поленьев, кожаные кресла и длинные коридоры, запахи чистого полотна и сухой лаванды, счастья и бездымного пороха… Когда я открыла глаза, комната была полна народу.

Мой дядя Стини зевал и потягивался, он листал страницы журнала. Тетя Мод углубилась в роман «Перепутья сердца». Мой дядя Фредди чихал, и у его ног лежали две гончие. Мать оставила книгу с расчетами на столе и, сев за пианино, стала наигрывать этюд Шопена. Мой отец нагнулся к огню и ногой поправил полено. Дерево потрескивало, летели искры. За ними, тихо и смиренно, стояли другие фигуры, словно бы дожидаясь приглашения: мой третий дядя, которого я никогда не знала, потому что он погиб во время первой мировой войны, мой дедушка Дентон, скончавшийся до моего рождения, моя американская бабушка, умершая вскоре после него. Они ждали с покорностью просителей: коль скоро они были здесь и я доверяла им, я развязала шнурок, стягивавший блокноты.