Она слегка встряхнула головой; Окленд чувствовал, как ее пальцы скользят по его лицу, а потом рука Констанцы упала.

– Темнеет. Я уже тебя не различаю. Дай-ка мне присмотреться к тебе. Да, я так и думала: тебе не хватает воображения. Такой сообразительный, такой умный, но по-прежнему ничего не понимаешь, не так ли? Показать тебе? Показать тебе, наконец? Да, думаю, так я и сделаю.

Она, опередив его, сбежала по ступенькам. В самом низу она остановилась и обернулась. Она плотнее запахнулась в пальто. Мгновение она смотрела на него, а потом, повернувшись, двинулась по дорожке к дому.

Темнота спустилась уже полностью. Окленд заторопился за ней. Он слышал звук ее маленьких туфелек, шуршание гравия под ногами, треск сломанных веточек.

Он вглядывался в темноту. Констанца, которую только что было видно, исчезла.

«Вот она я. А вот меня нет». Окленд почувствовал, как грудь сжала тревога, острое опасение. Он прибавил шагу, вглядываясь в тропу перед собой. Вдалеке он видел огни дома, слабое свечение гравийной дорожки; тени колыхались, и он ничего не мог разобрать. Ему показалось, что где-то впереди он увидел ее летящую фигуру. Констанца или игра света? Он замялся в нерешительности, опасаясь, что она могла свернуть к озеру. Он прибавил шагу, а потом пустился бегом. Ветки цепляли его за волосы. Из темноты выплыл на удивление светлый ствол. Он замедлил шаги. И остановился как вкопанный. Из темноты, окружавшей его, раздался голос. Он непроизвольно почувствовал страх, по спине побежали мурашки. Это был голос его матери.

В наступившей тишине он стоял, не зная, что делать, говоря себе, что в темноте оказался сбитым с толку, что все это почудилось. Голос возник снова, и спутать его интонацию и акцент было невозможно. Это была блистательная имитация.

– Эдди, – позвал голос его матери. – Эдди. Вот сюда. Я здесь.

* * *

Добравшись до дома, Окленд остановился в холле. Из гостиной доносились спокойные голоса и звуки, говорившие, что все нормально: потрескивание поленьев в огне камина, позвякивание чайных чашек, спокойные реплики. Он прислушался: голос его жены, Векстона, которого то и дело перебивает Стини, обмен фразами между Фредди и Винни; затем, среди всех прочих, прорезался голос Констанцы. Он успел уловить только одну фразу, но и ее было достаточно; Констанца вернулась в круг семьи. Похоже, она увлеченно обсуждала достоинства разных сортов меда. Ни в ее голосе, ни в интонациях не было ничего странного или необычного. Окленд прислонился к стене. Он смежил и снова открыл глаза. Он подумал: «Я все это выдумал».

Констанца всегда обладала способностью подносить к его глазам некое оптическое стекло, через которое все представало в искаженном, перевернутом виде. Перед ним тянулся марш лестницы. Он не хотел покидать спасительное укрытие холла; ему хотелось остаться здесь, на пограничной черте, на линии границы. Он не хотел видеть Констанцу.

Стоя здесь, в холле, Окленд обрел твердую уверенность, что события сегодняшнего дня действительно имели место; в то же время ему казалось, что их не могло быть. Он поймал себя на том, что не может точно припомнить сказанные ему слова Констанцы или порядок, в котором они были изложены. В голове у него крутились лишь отдельные отрывки; он мог бесконечно складывать их в самом разном порядке. Ее врожденная энергия, ее пронизанная недоброжелательством способность к изменениям волновали и смущали его.

Тем не менее он не сомневался, что там, на тропе, Констанца обратилась к нему голосом его матери. Ему казалось, что он четко разобрал сказанные ею слова. И если он слышал обратившийся к нему голос, то он был, понял Окленд, голосом отцеубийцы.

Это тоже было возможно – и в то же время невероятно. Он не был готов полностью положиться на точность своей памяти и на тот подтекст, который она в себе содержала: кроме всего прочего, Констанца была записной лгуньей и фантазеркой. Надо подвергнуть ее перекрестному допросу. Все выяснить. Окленд пытался заставить свой мозг работать – он всегда и неизменно гордился своей способностью к четкому рациональному мышлению.

Если он в самом деле слышал то, что, как ему казалось, слышал, то, значит, Констанца способна на убийство или она психически нездорова, или – в самом крайнем случае – у нее болезненно перевозбужденное воображение. Чувство вины, он это знал, чертовски неопределенное состояние: оно может вызывать желания, которые так никогда и не претворяются в жизнь. Совершила ли она преступление или просто вообразила, что совершила его? Это было возможно, он знал удивительную способность Констанцы верить в свои собственные фантазии. Да, он должен разобраться во всем, переходя с уровня на уровень, пока не доберется до предела рациональных оценок, – и все же он не был уверен, удастся ли ему это. Постоянные изменения, искажения, беспредельная возможность любых истолкований: ни в чем нельзя быть уверенным. Это преступление – если вообще там было преступление – состоялось много лет назад. Там оно и осталось, в прошлом, отделенное двадцатью годами, вне пределов здравого смысла и досягаемости судебных медиков.

«Я постараюсь все понять, когда увижу ее», – сказал себе Окленд: он пересек холл и вошел в гостиную. Лицо Констанцы ровным счетом ничего не сказало ему; поведение тоже ни о чем не говорило. Она была ни более подавленной, чем обычно, ни более оживленной. Она пила чай в кругу его семьи. Она сидела в кресле слева от камина, вытянув к теплу пламени свои маленькие ножки.

Похоже, она уже преподнесла свой подарок к крестинам; жене, понимал Окленд, он решительно не понравился, но, скрывая свои подлинные чувства, она встала, чтобы показать ему подарок. Экстравагантный, дорогой, языческий браслет: змейка с головкой из драгоценных камней обвивалась вокруг руки. Констанца, легко расставшаяся с ним, сказала, что не хотела бы преподносить обычные безделушки к крестинам. Этот подарок Виктория сможет носить, когда станет постарше; лучше всего он смотрится на голой коже. Констанца улыбнулась. Она купила ее на Бонд-стрит вчера. Изящная вещичка, подумала она, поддавшись внезапному импульсу.

Ничего не произошло. Окленд ощутил, что его покидает решимость. У него начала болеть голова. Когда он пошел переодеться к обеду, боль усилилась. После войны его стали мучить приступы мигрени. Как правило, единственным спасением во время этих приступов была тишина и затемненная комната, но сегодняшним вечером об этом не могло быть и речи. Готовился специальный обед в честь крестин – чисто семейный обед, но Окленд понимал, как он важен для его жены.

Окленд принял кодеин, чтобы заглушить болезненные спазмы. Глядя на источник света, он увидел, что тот окружен темным ореолом, который вызывал у него приступы тошноты.

В половине восьмого он спустился вниз. Собрались все обитатели дома, кроме Констанцы. Констанца присоединилась к ним несколько позже: пока все остальные внизу отдавали должное шерри, Констанца ходила по своей комнате. Она крутилась перед зеркалом, убеждаясь, насколько она красива и обаятельна. Она безукоризненна, словно высеченная из единого куска льда: волосы ее потрескивают от электричества, которым они заряжены; пальцы ее как кинжалы.

Констанца прикидывала, в каком порядке выдать маленькую сцену. Сказать ли первым это или вот это? Должна ли она покарать лишь одного Окленда за то, что он оказался таким ординарным, или же она накажет их всех, одного за другим? Всех до одного, решила она.

Мысленно она обратилась к Монтегю, который был – теперь-то она в этом убедилась – далеко не ординарен: он оправдает все ее действия. Мы похожи, сказала она себе: мы знаем, как ненавидеть; и если приходит час, у нас хватит смелости сделать решительный шаг. «Смотри, как я обрушу стены замка, Монтегю, – сказала она. – Смотри. Я знаю, что тебя это позабавит».

Констанца обвила шею ниткой драгоценных камней, которая водянистой струйкой скользнула по коже. Она повела шеей, любуясь снопом искр, отразившихся от их граней. Время идти. У нее белая кожа. Платье было сплошь черным. Губы были ярко-красными. «Я могу убивать», – сказал внутренний голос. Потом он добавил: «Я могу сделать все, что угодно».

Она потушила светильники один за другим. Даже темнота не вызывала у нее страха. Затем, медленно нащупывая ступеньки, восхищаясь своей уверенной походкой и замшевыми туфельками, украшенными изящными пряжками, она неторопливо стала спускаться вниз.

«Уничтожу их», – сказала про себя Констанца. Поскольку в этом смысле, как и во многих других, она продолжала оставаться ребенком, Констанца была не в состоянии понять, что попытка покарать других приводит лишь к тому, что наказываешь сама себя; она собрала всю силу воли. Она уверенно вошла в гостиную, что было ей всегда свойственно, когда она определяла перед собой цель. Она переводила взгляд с одного лица на другое – и точно, как она и предполагала, она готова к тому, что последует ее изгнание из этого дома.

Потребовал изгнания Окленд, но у меня нет ни малейших сомнений, что Констанца взяла на себя роль и судьи, и жюри присяжных: она сама вынесла себе приговор, за которым последовала кара – и она стала изгоем.

Все, как в добрые старые времена, – изысканная столовая в Винтеркомбе. Да, несколько стесненные обстоятельства, но все сделано по старым правилам и законам. Полированный стол, слишком большой для семерых, да и количество их несколько странное – факт этот скрыть было невозможно. Подавал на стол Вильям, которому помогала одна из старших горничных. Он разлил кларет – тот был великолепен, – как делал всегда, выказывая почтительное уважение ко всем присутствующим. Четверо мужчин были в смокингах; трое женщин в вечерних платьях! Канделябры; огонь в камине; тяжелая отполированная серебряная посуда, сервиз которой состоял из четырехсот предметов, источник гордости моего дедушки Дентона. Хорошо прожаренное постное мясо, настоящий английский стол, «фантастическое блюдо», по заверению поварихи. Без всяких трав, ни зубчика чеснока, слегка припорошить солью; единственное украшение – дольки лимона. Жареное седло барашка. Оно было великолепным, но так и осталось нетронутым. Пудинг – тут одобрительный кивок со стороны Фредди, – которому отдает предпочтение каждый настоящий англичанин; он знает их с самого детства – чопорные и привлекательные пудинги. К нему еще не приступали, потому что подали седло барашка, и Окленд по привычке подошел к столу, чтобы начать разрезать его, – и тут на сцену вступила Констанца. Винни, бедная Винни, дала ей повод.