— Пожалуйста, больше не заставляйте меня об этом говорить, — попросила я, роясь в тумбочке с туфлями.

— Драгоценная моя Лолита, — изрек король, — ты должна рассказать мне все как есть.

После чего он, со свойственной ему дотошностью, начал отслеживать мой менструальный цикл и пригласил лекаря, который был призван поправить мое здоровье диетой и отварами трав.

Как-то раз Людвиг прибыл ко мне после официального обеда и прямиком двинулся в гардеробную, где я сидела у зеркала, не спеша снимая и складывая в шкатулку драгоценности. Мне не хватило духу попросить короля уйти и увидеть, как разочарованно вытянется его лицо. Он остался, а я продолжала заниматься своим делом. Без всякой задней мысли я скинула туфли; у Людвига расширились глаза, на щеках проступили два ярко-розовых пятнышка. Я с любопытством наблюдала; он не отводил взгляд от моих обтянутых шелком ступней. И я уже совсем собралась было захихикать и пощекотать ему нос, как вдруг физически, всей кожей ощутила его взгляд. Людвиг буквально пожирал мои ноги глазами. А они у меня были сильные, мускулистые, почти мужские — я ведь не один год уже танцевала. Гибкие, ловкие ноги — но вовсе не женственные и не красивые. Я вытянула носки, пошевелила пальцами. Людвиг не отводил взгляд. Напряжение в комнате сгущалось — казалось, его уже можно черпать ложкой, как суп. Мне пришло в голову, что такие, совершенно не привлекательные, ноги помогут обуздать монарший пыл. Поэтому я приподняла юбки и принялась снимать чулки. Однако руки отчего-то плохо слушались, пальцы стали неловкими, как деревяшки. Закрыв глаза, я сосредоточилась, вся ушла в борьбу с чулками. А когда наконец их сняла, Людвиг вдруг рухнул на пол и кинулся лобызать мне ноги, кончиком горячего языка щекотать между пальцами.

Ежась от этих ласк, я пыталась сохранить трезвую голову. Хотелось закричать: «Неужто у тебя нет ни капли чувства собственного достоинства? Как ты можешь называть себя королем, наместником Бога на земле, и при этом молиться у моих ног? Ведь ты — идолопоклонник, если не хуже!»

Я толкнула Людвига пяткой в грудь; он бы свалился, не успей я его подхватить.

— Ох, — вырвалось у меня невольно.

Вид у короля сделался обиженный и смущенный.

Засмеявшись, я обняла его и поцеловала в щеку.

— Неужели мой милый старый Луис в самом деле столь ненасытен? — осведомилась я с нежнейшей улыбкой. — Должно быть, нелегко нести на своих плечах бремя королевской власти. Но когда мы остаемся вдвоем, почему бы вам не отвести душу, не рассказать о своих тревогах и заботах? Я буду свято хранить ваши тайны.


Так сильно однажды унизившись, Людвиг очевидно наслаждался своим унижением, словно обрел какую-то странную свободу. Меня поражало, до каких глубин он готов пасть. Баварский король начал выдавать мне кусочки мягкой фланели, чтобы я носила их под одеждой.

— Сама понимаешь, в каком месте, — заявил он.

А потом, когда я возвращала ему влажные лоскутки, он с упоением их нюхал. Чуть позже я придумала сбрызгивать их мускусом или цибетином. Людвиг даже не заметил разницы. В душе я негодовала. Отчего он не может любить меня той чудесной платонической любовью, которую обещал? Почему наша дружба — ну, пусть не дружба, а хотя бы ее видимость, — почему она сведена к отвратительному рассматриванию испачканных тряпиц и шарящим по моему телу пальцам? Отчего он не может держать себя с достоинством, подобающим королевской особе?

Не успела я оправиться от одного приступа малярии, как вскоре начался другой. В редкие минуты, когда прояснялось сознание, я с горечью признавала, что выстроила свою империю на зыбучих песках. Каждый поцелуй или прикосновение к Людвигу я ощущала как маленькое предательство, от любого нежного слова по коже мороз продирал. Меня преследовал один и тот же гадкий сон: по животу и груди ползут улитки, оставляя влажный липкий след. Все, что прежде казалось высоким и чистым, было растоптано и замарано; меня не отпускали ужас и отвращение.

Часто вспоминались отрывки разговоров с Эллен, моей лондонской горничной. Особенно одна ее фраза: «У всякой женщины своя цена». Помнится, тогда я возразила: «Ты говоришь, совсем как моя мать!»


Малярия не отпускала; я никак не могла поправиться. Всю свою вторую зиму в Баварии я не покидала собственной спальни. Мюнхен был завален снегом, а я лежала в жару. Часто снился кошмар: Людвиг отворяет мне грудь, будто дверцы шкафа, а под ребрами — пустота. Где должно быть сердце, его нет. Или еще: будто бы я снова в Индии, а мать желает выдать меня замуж за Томаса, о котором я даже думать не хочу; я тайком сбегаю с Джорджем — и вдруг он превращается в того самого Томаса, от которого я пыталась удрать.

Однажды утром я очнулась после особенно тяжкого приступа и обнаружила возле себя на постели недописанное письмо. Я рассматривала его с искренним недоумением. Почерк был нетвердый, многое было зачеркнуто и переписано, но все же я несомненно узнала руку. Немало часов я провела, по настоянию мисс Олдридж номер один либо два, трудясь над листами бумаги. Женственный, аккуратный, летящий, с мелкими завитушками почерк явно был моим собственным. Хотя я совершенно не помнила, как сочиняла это послание.

Оно было адресовано моей матери. Я прочла письмо раз, потом другой, третий — так трудно оказалось понять, что же, собственно, я хотела сказать.


Дорогая моя мамочка

Дорогая моя миссис Крейги

Дорогая миссис Крейги!


Почти пять лет Уже прошло некоторое время с тех пор, как мы виделись в последний раз. Я понимаю, что расстались мы не очень хорошо, и не сомневаюсь, что у вас есть все причины на меня сердиться, однако сейчас мы обе одиноки, мы с вами — единственные родные друг другу люди, и мне кажется, нам следует попытаться примириться. Возможно, мы могли бы стать друзьями. Я очень по вам скучаю. В конце концов, вы моя мать. Когда я оставила Томаса, разве могла я знать, что готовит мне будущее? Чуть только джинн был выпущен из бутылки, моя жизнь пошла независимо от меня. Разве я и впрямь такая скверная, как пишут? В газетах пишут небылицы. Разве не найдется в вашем сердце прощения? Это не моя вина. Ведь мы все-таки чем-то похожи. Вспомните: когда-то у вас была шляпка с крошечным суденышком, а потом другая, с заморскими фруктами. Разве вы не узнаете в себе меня, хотя бы чуть-чуть? Конечно, вы — честолюбивая женщина. Моя способность танцевать передалась от вас. Разве может такое быть, что вы предпочтете считать меня скорее мертвой, чем собственной дочерью? Что вы от меня хотите? Извинений? Думать об уважении общества уже слишком поздно. Неужели я совсем ничего не могу изменить? Подумайте обо мне хоть немного. Напишите хоть несколько строчек. Несколько слов.


Письмо было незакончено, на последней странице строчки поползли в разные стороны, как будто даже в жару я осознала, что писать бесполезно. Читая собственное творение, я прямо-таки слышала, как отвратителен этот униженный, просительный тон. Бог мой, неужто у меня вовсе нет гордости? Слезы обожгли глаза. Скомкав письмо в кулаке, я в изнеможении вновь упала на подушки.

Я не желала себе в том признаваться, однако в последнее время все чаще вспоминала мать. Каждый раз, поймав себя на том, что размышляю о наших с ней отношениях, я старалась прогнать эти мысли прочь. Порой я во сне пыталась ее отыскать, однако находила лишь зеркало в чудесно украшенной раме, в котором, однако, ничто не отражалось. Порой казалось, что малейший пустяк может каким-то чудом поправить дело. Как хотелось протянуть к ней руку, коснуться, еще один раз — самый-самый последний! — попросить… Расправив смятое письмо, я всматривалась в него, пока не ослепла от выступивших слез. В груди щемило; если бы мать позволила себе хоть немного меня любить, возможно, моя жизнь сложилась бы иначе.

Стой, одернула я себя. Ишь расчувствовалась! Вспомни: всего несколько раз тебе нужна была ее любовь, но мать неизменно тебя отталкивала. Она так же презирает слабость, как и ты. Вспомни, что она ответила, когда ты вышла за Томаса замуж и просила о помощи. Мать написала: «Ты сама заварила эту кашу, теперь и расхлебывай. А если она тебе не по вкусу и слишком солона, так ты сама в том повинна, никто другой».

Тряхнув головой, я тщательнейшим образом разорвала письмо на мелкие клочки. Они усеяли покрывало, как дешевое конфетти, и я твердо решила даже и не помышлять о том, чтобы снова писать матери.

Прошло полчаса, и я по памяти восстановила письмо. Быть может, я все-таки его отошлю? Ну какой от него будет вред? Во мне опять проснулась надежда. Кто знает, как оно повернется? Возможно, мы все-таки будем хоть изредка переписываться. Отчего же нет? Правда, нет смысла ожидать большего. Да, конечно: надо трезво смотреть на жизнь и не надеяться на несбыточное.


Месяц спустя я поднялась наконец с постели, сильно ослабевшая, буквально выпитая болезнью до дна. Кости болели; выглядела я скверно — бледная, исхудавшая. Оставшись одна, я тут же впадала в уныние; порой меня охватывали приступы необъяснимой слепой ярости. Пуще всего я ненавидела Людвига — за то, что он вообразил, будто может меня купить, и себя — за то, что назвала цену. Как всегда, мать оказалась права: заварив в Баварии гадкую кашу, я теперь вынуждена ее хлебать. Мне было семнадцать, когда мать попыталась выдать меня за старика. Желая спастись, я убежала за тысячи километров — и на тебе, оказалась в этом же самом положении! Только на сей раз я позволяю себя лапать стороннему человеку, даже не мужу. Вот мать бы в душе надо мной посмеялась! Мне отчетливо виделось, как ее аккуратное личико на миг освещает улыбка горького торжества. Возможно, я воистину ее дочь. И я научусь, как держать в узде баварского монарха. А тем временем нужно позаботиться о собственных интересах и упрочить свое положение. Нужно проявить практичность; необходимо думать о будущем. Так я себе говорила.