Абрамович занес руку, как будто готовый влепить мне пощечину, затем одумался, кашлянул и извинился. Я оправила юбки. Всю дорогу, что мы ехали обратно к гостинице, карета сотрясалась под порывами осеннего ветра.

В тот вечер, вкушая сладкое вино и чудесное польское печенье, я поведала эту историю своим друзьям-полякам, не отказав себе в удовольствии слегка ее приукрасить: дескать, я не просто отбилась от настырного полковника, но еще и выбросила его из кареты под проливной дождь. Когда история дошла до Абрамовича, который тщательно пытался скрыть след от укуса на щеке, полковник замыслил страшную месть.


Разделавшись с одним преследователем, я вообразила, будто и второй мне нипочем. Несколькими днями позже, когда я у себя в номере принимала гостей, внезапно, без приглашения и доклада, явился князь Пашкевич. Делать нечего — мой званый ужин продолжался с князем. Когда этот морщинистый гном говорил, во рту у него блестела золотая пластина под нёбом.

После того, как гости начали расходиться, князь посмотрелся в зеркало и пригладил усы. Затем чуть приметно кивнул — и оставшиеся гости под разными предлогами тут же меня покинули.

Князь Пашкевич придвинулся ближе. Я прикинула расстояние до двери — успею ли добежать. Когда он вытянул руку по спинке дивана, я отпрянула; он притворился, будто не заметил.

Закурив сигарету, я выпустила ему в лицо облачко синего дыма, затем еще одно. Впрочем, его пыл ничто не могло остудить. Объясняясь в любви, он схватил мою руку своими шишковатыми пальцами; провалившиеся глаза буквально впились в мой бюст. С каждым моим вздохом — когда столь привлекательный для князя бюст поднимался и опускался — Пашкевич предлагал что-нибудь еще: меха, бриллианты, загородное поместье.

В запале отвратительный гном прижался к моему бедру; не выдержав, я вскочила с дивана и решительно указала на дверь.

— Если вам угодно приобрести живую игрушку для забавы, ваше высочество, купите лучше попугая. Обещайте мне хоть все семь чудес света — я все равно не приму ваших старческих ласк.

Прежде чем уйти, князь Пашкевич надменно выпрямился во весь свой жалкий рост.

— Вы пожалеете, мадам!

— Так всегда говорят, — ответила я, не испугавшись.


В свое четвертое выступление в Большом театре я должна была танцевать сарагосу и олеано в антрактах комической оперы Обера «Фра-Дьяволо». Мои почитатели подготовили «наступление крупными силами», привлекши к делу собственных сотрудников и рабочих. Мой добрый друг Петр Штейнкеллер заплатил десятку наборщиков из своей типографии, чтобы они подстегивали энтузиазм публики, и рассадил в зале еще несколько десятков рабочих с других фабрик.

Полковник Абрамович тоже не терял времени даром. Агенты тайной полиции в штатском были рассажены по рядам, и, когда я начала свой танец, агенты принялись меня освистывать, как им было приказано.

Мои поклонники поднялись с мест; агенты стали свистеть громче. Вскоре насмешки, свист и крики «Браво!» смешались в общий шум. Я приостановилась, затем двинулась в танце дальше по сцене. Стук кастаньет повторял стук моих каблуков. Зная, как эффектно смотрятся моя широкие волнующиеся юбки, я продвигалась шажок за шажком. Аплодисменты становились все громче, глумливые выкрики — тоже; за шумом уже было не слышно оркестра. Зрители, которые были ни при чем и не участвовали в противостоянии, лишь растерянно переглядывались.

А я танцевала — яростно отбивая чечетку, зло сощурив глаза. Закончив выступление, я с вызовом поклонилась залу. К тому времени, когда упал занавес, в партере уже началась потасовка.

Кипя негодованием, я ринулась к зрителям. Проскочила между сомкнувшимися полотнищами занавеса и подскочила к рампе. Свист и крики стихли, все взгляды обратились на меня.

Набрав полную грудь воздуха, я ткнула пальцем в сторону Абрамовича, который сидел в директорской ложе.

— Messieurs et Mesdames! — закричала я по-французски. — Господа и дамы, этим недостойным оскорблением я обязана вон тому господину! Вот сидит негодяй, который таким образом пытается отомстить бедной слабой женщине! Сначала он бомбардирует меня непристойными и гнусными предложениями. Затем, когда я отказываюсь уступить домогательствам, он пытается сорвать мое выступление! Messieurs et Mesdames, это уже слишком!

Несколько мгновений зал ошеломленно молчал. И вдруг захлопал один человек, затем — другой, и вскоре большинство уже кричали:

— Бис! Бис!

— Браво, Лола, браво!

Полковник Абрамович с ужасом смотрел на зрителей; агенты тайной полиции тайком переглядывались. Двенадцать унизительных лет поражения внезапно вылились в шквал всеобщего возмущения. Молодые поляки подпрыгивали на месте, и даже дамы потрясали кулаками и кричали. Немногочисленные русские зрители поспешили убраться подобру-поздорову. Слегка смутившись от такой суматохи в зале, я отступила за занавес. Шум и сумятица нарастали; Абрамович отменил второе действие и вызвал полицию, чтобы очистить зал.

Весть о том, что я обвиняла полковника Абрамовича, быстро разошлась по городу. Спустя несколько часов в Варшаве начались беспорядки. Во дворец царского наместника через окно кто-то бросил бутылку с зажигательной смесью. На улицах поляки опрокидывали принадлежащие русским экипажи, сотни людей были арестованы. Под утро в городе появились тайно отпечатанные листовки, в которых говорилось, будто я обратила к обидчикам свой derriere[39] и выкрикивала: «Все народы имеют право на свободу!» К утру я сделалась героиней польского освобождения.

Меня тут же посадили под домашний арест. Когда стоящий в карауле офицер не выпустил меня из номера, я влепила ему оплеуху и с грохотом захлопнула дверь. Затем осела в номере на пол, привалившись спиной к двери со своей стороны. Не могут же они сделать так, что я просто-напросто исчезну? В мыслях мне уже представлялся кошмар: я заперта в казематах под бальным залом князя Пашкевича, скорчилась в темноте; вдали побрякивают цепи других узников, а сверху доносятся звуки музыки и танцев.

Когда прибыл полковник с приказом о моей высылке из страны, я забаррикадировалась, придвинув к двери мебель, и кричала, что пристрелю любого, кто посмеет сунуться в номер.

Возле гостиницы собрались поляки. Они старались особо не привлекать к себе внимание, но было ясно, что малейшая стычка в номерах может привести к взрыву.

Сначала из-за двери ко мне обращался полковник Абрамович — грозил и требовал подчиниться; затем я услышала голос Петра Штейнкеллера.

Я сейчас же оттащила прочь мебель, и мой польский друг шагнул через порог под прицелом винтовки. Петр повалился в кресло; лицо у него было пепельно-серое. Он пригласил меня отправиться в его загородное поместье; таким образом, мне предложили выход из ловушки, в которой я оказалась. Я постаралась говорить спокойно, не выдавая собственный испуг:

— Меня не бросят в тюрьму?

— К счастью для вас, вы не полька, — ответил он печально.

Не прошло и часа, как я уложила вещи и спустилась на улицу к ожидавшей карете. Петр помог мне забраться внутрь; я крепко сжала его руки.

— Я не могу просто так вас тут оставить, — шепнула я и снова принялась бормотать извинения за все, что из-за меня случилось.

Молодые поляки выстроились вокруг почетным караулом. Подбежал уличный мальчишка и сунул мне расписную деревянную тарелку; я приняла ее с благодарностью, а потом нахлобучила ему на голову собственную меховую шапочку. Мы двинулись по улицам Варшавы. На каждом углу я видела русских солдат; от собранных в кучи мокрых листьев поднимались клубы белого дыма.

Глава 25

Мое турне по Европе завершилось симфонией закрытых дверей. В Санкт-Петербурге обычный способ действий не дал желаемого результата, рекомендательные письма не производили должного впечатления. Директора театров мне отказывали; в коридорах гостиницы, где остановилась, я то и дело замечала каких-то посторонних людей; зато газетчики не проявляли ровно никакого интереса. За мной следили, но мои визитные карточки оставались без внимания.

Когда я в гневе указала редактору одной из газет, что меня сравнивали с великой Мари Тальони, редактор рассмеялся мне в лицо.

— Я прекрасно осведомлен, — сказал он, вытаскивая берлинскую газету. — О Тальони говорят, что эта великая балерина пишет историю ногами; а о донне Монтес можно сказать: она всем своим телом пишет мемуары Казановы.

Я с огромным удовольствием влепила бы ему пощечину за наглость, однако у меня в России было так мало друзей, что я не рискнула нажить себе очередного врага. Поэтому я постаралась уверенно улыбнуться:

— Не такое уж скверное сравнение. С моей точки зрения, «Мемуары» Казановы не лишены достоинств. По ним были поставлены несколько опер; что же плохого в танце?

— Здесь, в России, мы не поощряем распущенность.

— Похоже, у вас тут в России ничего не поощряют, — не удержалась я.

— Мадам, я бы вам посоветовал быть осторожнее. Испанский паспорт — не слишком надежная защита.

— Но я ведь выступала перед царем, — взмолилась я.

— А мы получили указания именно от Его Величества.


За целых пять дней я ничего не добилась. Пришлось смириться с тем, что моей мечте танцевать в российской столице сбыться не суждено. К тому же вести из Польши ухудшили дело. Как прямое следствие моего пребывания в Варшаве, были арестованы триста человек, включая Петра Штейнкеллера. В газетах писали, что Большой театр закрылся на целый месяц, пока составляются новые правила цензуры. Любое выступление тщательнейшим образом взвешивалось, самую безобидную из балерин могли посчитать опасной для существующего режима. Снова укладывая в саквояж сценические костюмы, я как могла пыталась себя утешить. Пусть даже я потерпела неудачу, по крайней мере, это случилось на фоне больших событий.