Глава 11

Запах Индии окутал меня, охватил теплыми объятиями, проник в ноздри, забрался во все поры. Наш корабль подплывал к порту Калькутты, и я глубоко дышала, задерживая дыхание после каждого вдоха. Запахи чеснока и табака смешивались с ароматом жасмина и духом коровьего навоза; в неподвижном горячем воздухе плыл запах перца и сандалового дерева. Когда мы сошли на берег, я улыбнулась Томасу, а он сжал мне руку. Мы ступили на причал, предвкушая приятную жизнь в Калькутте среди соотечественников; однако неожиданно выяснилось, что Томасу предстоит отправиться в Богом забытый уголок Северной Индии.

Готовясь к далекому путешествию, мы пытались увидеться с моим отчимом и мамой. После моего побега с Томасом мама возвратилась в Индию; за прошедшие с той поры два года я получила от нее лишь одно письмо. В Калькутте Томас целых полмесяца слал письма, оставлял визитки, просил что-то передать на словах. В конце концов отчим ответил, что он бы с удовольствием нас принял, но последнее слово — за моей матерью. За день до нашего отъезда она все же согласилась, чтобы мы нанесли ей визит.

В то утро я оделась с особым тщанием, в одно из платьев, что были сшиты для моего приданого.

Она приняла нас в гостиной и поздоровалась очень холодно. Я подошла, думая ее обнять, но мама выставила перед собой руку, не подпустив меня к себе.

Сердце у меня колотилось, готовое разорваться. Хотелось умолять о прощении, сжать маму в объятиях, смять ее платье, взъерошить ее безупречно уложенные волосы.

Услышав наши новости, она не потрудилась подавить усмешку.

— Это — повышение. Вы должны быть довольны. Твоему отчиму пришлось изрядно похлопотать за твоего супруга.

Я так и осела в кресле. Значит, это ее месть.

Томас проглотил вскипевший гнев, поднялся на ноги.

— Несомненно, мы перед вами в долгу, — произнес он. — Я оставлю вас на несколько минут одних.

Он вышел, и мама обратила на меня вопросительный взгляд.

Кашлянув от волнения, я нерешительно предложила:

— Быть может, мы могли бы стать друзьями?

— Давай не будем притворяться, — ответила она. — Ты пренебрегла моими желаниями себе во вред. И не получишь ни гроша ни от своего отчима, ни от меня.

Ее слова уязвили меня в самое сердце.

— Ты нарочно не хочешь меня понять.

Мама подняла отложенное рукоделие, решительно вонзила иголку в ткань.

— Тебя ждет муж.


Следующие четыре месяца мы провели, поднимаясь к верховьям Ганга на колесном пароходе. Река была три мили шириной; местами течение было настолько сильное, что оно сносило наш пароход, и тогда мы бросали якорь, а потом нас тащили на буксире. Днем пол каюты был испещрен узенькими полосками света, пробивающегося сквозь жалюзи. Ночами мы с Томасом лежали в полной истоме, липкой жаре, лениво поддразнивая друг дружку. Возможно, благодаря тому, что мы бесконечно куда-то плыли, а время как будто остановилось, я начала находить удовольствие в физической близости.

С нами вместе плыл сержант с женой-англичанкой. Эвелина была хрупкая женщина с мышиного цвета волосами и серыми глазами. Она впервые оказалась в Индии, и малейшее происшествие ее огорчало или пугало.

Однажды, когда мы пили чай, мимо проплыли остатки погребального костра. На плотике лежал почерневший труп, на одном краю уцелел кусок гирлянды из желтых цветов, над сложенными горкой благовониями курились дымки. Эвелина впала в истерику.

— Это невыносимо! — кричала она.

— Ну, Эвелина, не надо, успокойтесь, — утешала я, как могла.

Она так и не привыкла к жизни на реке. Обнаженный святой человек, ребенок-калека, дремлющий аллигатор — все приводило ее в смятение.

— Ну как они могут?! — вопрошала она, когда мимо проплывал очередной плотик с покойником.

— У них так заведено, — объясняла я. — Они считают Ганг священной рекой.

Эвелина была безутешна. Увидев нечто, оскорбляющее взор, она отворачивала голову. А для меня мало что изменилось. Я смотрела на окружающее глазами взрослой женщины, сохранив воспоминания ребенка. Приближаясь к Динапуру, где был похоронен отец, я думала о нем все чаще и чаще. Когда Томас предложил навестить его могилу, я отказалась, предпочитая воображать, будто отец лежит под бескрайними полями маков и маиса.

После Динапура мы миновали священный город Бенарес. По берегам тянулись храмы, воздух был насыщен благовониями и молитвами. У кромки воды толпились тысячи людей, до нас доносились жалобы и стенания, в самой воде у берега кишели живые и мертвые. Эвелина убежала в каюту и опустила жалюзи. Мне казалось, что мы достигли самого сердца Индии. Забрались так далеко, что, наверное, уже невозможно вернуться назад.

В Бенаресе я услышала шепот реки; она как будто говорила мне: «Прими свою судьбу».

Когда священный город остался далеко позади, река сузилась, и течение стало сильнее. Последнюю часть пути мы проделали по суше. В паланкинах мы плыли через поля стручкового перца и клещевины[8]. С детства помню, как носильщики пели на ходу, но в этот раз не звучали ни песни, ни смех. Носильщики были мрачны и тихи, а когда я смотрела на них, они отводили взгляд.

Мы прибыли в Карнал в мае, когда стояла изнуряющая влажная жара. Дом у нас был одноэтажный, из шести комнат с верандой; в нем были высокие потолки, а беленые стены — больше фута толщиной. Стоя на веранде, я видела вдалеке подножие Гималаев. Казалось, горный воздух добирается сюда, ко мне, и холодит кожу. Первым делом я купила растения, которые помнила с детства, и высадила их возле дома. Вскоре распустились первые желтые, красные, белые цветы, стремительно поползли, извиваясь, побеги. Не прошло и месяца, как цветы уже грозили оплести дом по самую крышу.

Находясь в доме, я не могла ни думать, ни дышать без того, чтобы за мной не наблюдали несколько пар глаз. Экономка, столовая прислуга, повара, поваренок, подметальщик, садовник, посыльный и горничная — все они пристально следили за каждым моим движением. Я ни на минуту не оставалась одна. Каждый из слуг имел свои собственные обязанности, и они искренне полагали, что моя роль столь же четко очерчена. Стоило мне сделать хоть что-нибудь, отдаленно напоминающее ручной труд, они приходили в замешательство, как будто я совершила нечто постыдное. Если я брала лампу и переносила ее в другой угол, слуга, в чьи обязанности входило подавать на стол, чуть приметно качал головой; если утром я одевалась без посторонней помощи, горничная обижалась.

Спустя несколько дней я уяснила, что все важные решения в доме принимает экономка — царственная Джасвиндер. Все в ней: тонкие запястья и лодыжки, поворот головы, ее снежно-белое сари — выдавало женщину, обладавшую природной грацией и величавостью. Именно она правила в доме, а вовсе не я. Мне приходилось то и дело себе напоминать, что я здесь — хозяйка; я решала, что приготовить на обед и ужин, и отдавала распоряжения, однако Джасвиндер отнюдь не всегда их выполняла.

— Если вам угодно, — говорила она, однако по легчайшему дрожанию ресниц я понимала, что она не одобряет мои приказания.

В первый месяц я тщетно пыталась установить в доме собственную власть. Если я не обращалась к Джасвиндер с отдельной просьбой что-то сделать, ничего и не делалось. Всяческие домашние беды следовали одна за другой, а она лишь беспечно наблюдала. Фортепьяно сгрызли термиты. Процессии этих огромных белых муравьев тянулись по дому, сжирая камышовые циновки на полу. В одну неделю я заказывала слишком много муки, в другую — слишком мало. Порой я неумышленно обижала слуг просьбами сделать что-нибудь, не входящее в круг обязанностей их касты. Кроме того, я ухитрилась велеть повару-мусульманину приготовить свинину, а говядину заказала индуисту. Если я ослабляла бдительность, соль и сахар исчезали бесследно.

— Почему меня не предупредили? — вопрошала я после досадных оплошностей.

— Мемсахиб[9] не спрашивала.

Вскоре я поняла, что в Индии домашняя жизнь строится при строгом соблюдении целого набора правил; беда была в том, что я этих правил не знала. Кончилось тем, что я стала во всем советоваться с Джасвиндер.

— Предоставьте это мне, — говорила она с легкой улыбкой.

Спустя несколько недель я уже полностью от нее зависела. Мне хотелось ей угодить, я очень старалась и все равно совершала мелкие оплошности, а она молча, дрожанием ресниц, меня укоряла. Лишь через несколько месяцев я поняла, что от меня требуется; и только когда я полностью отказалась от мысли, будто в доме от меня что-то зависит, все пошло как надо. Едва установилась должная иерархия, слуги успокоились. Они отлично справлялись с домашним хозяйством без меня, справятся и впредь. Одна белая мемсахиб мало отличается от другой, читала я во взглядах, которыми они обменивались.


В соседнем доме Эвелине приходилось еще хуже. Слуги ее пугали, москиты безжалостно кусали ее бледную кожу, ноги отекали и опухали в жаре.

— Хочу домой! — жаловалась она.

— Эвелина, пожалуйста, не плачьте, — просила я.

Я предложила ей не носить чулки — хотя бы в жаркий сезон, — но она пришла в ужас.

— Как можно?! Что люди обо мне подумают?

Она часами лежала на веранде, выливая кувшин за кувшином холодной воды на свои обтянутые чулками ноги.

Однажды я застала ее у письменного стола в слезах; Эвелина пыталась руками удержать разлетающиеся бумаги. Многочисленные письма и счета летали по всей комнате, ручки скатились на пол, несколько книг Эвелина уронила сама. Подвешенные под потолком опахала создавали изрядный ветер; мальчишка-индиец как ни в чем не бывало приводил их в движение, пока я не велела ему перестать.

— Все бумаги нужно придавливать, — объяснила я Эвелине, указав на кучку медных гирек в углу.