Сперва Марианна гадала исключительно приятельницам и знакомым. Она была отличной физиономисткой. Лицо говорило ей о судьбе человека больше, чем карты, — они только подтверждали ее догадки.

Но мало-помалу она вошла в силу и почувствовала: карты входят в пальцы музыкальной пьесой, одна карта, ложась рядом с другой, как будто вытягивает светящуюся нить из клубка вероятий. Их таинственный расклад все больше стал напоминать узор прихотливой человеческой судьбы.

Она научилась видеть в этом узоре рисунок, состоящий из отдельных петель, которые набирает на своем ткацком станке парка. Марианнины медитации, уверенные и вдохновенные, привлекали к ней все больше и больше желающих узнать свою судьбу.

С богатых Марианна брала деньги, причем случалось, что богатые прикидывались бедными, но Марианна давала понять, что ее не проведешь, и они поневоле раскошеливались. С бедных Марианна не брала ничего, не глядя на их одежду и не вопрошая о достатке, — просто говорила, что денег не надо.

Богатую клиентуру последнее время ей стал поставлять один преуспевающий коммерсант, как-то явившийся к ней в полном отчаянии: он потерял очень важный документ, утрата которого грозила неприятностями вплоть до лишения жизни, как в панике поведал он Марианне.

Марианна равнодушно, как всегда, выслушала весь этот бред, вложила в руку молодого человека колоду, и через минуту кинула карты.

И задумалась над ними надолго.

Наконец, выйдя из прострации, Марианна подала голос:

— Я вижу старого короля с бородой, но этого благородного короля нет на свете, хотя бумага хранится у него… Таким образом, я думаю, что это либо портрет старого бородатого короля, либо что-то такое, на чем есть его портрет, книга например…

Тут молодой коммерсант вскочил со стула как ужаленный.

— Конечно! — завопил он. — Лев Толстой! Я положил документ в «Анну Каренину»! — С этим криком он вылетел из дома.

Через час он уже снова был у Марианны. По щекам его струились слезы счастья.

— А говорят, у новых русских нервов нет! — выразила свое недоумение Марианна.

Тайны, которые нашептывали о людях Марианне карты, она хранила в себе, как в сейфе.

К ней приходили в слезах — и уходили счастливые.

Являлись радостные, беззаботные — а уходили в слезах.

Но самым близким Марианна гадать отказывалась. И теперь она не стала бы раскладывать на Стасю карты, если бы не неясная тревога, которую она почему-то испытывала последнее время при виде Чона. Он нравился Марианне, она очень внимательно присматривалась к нему, и пока он ни в чем не разочаровал ее. Чон не был похож на искателя приключений, на охотника пристроиться возле девушки из хорошей семьи. В нем не было искательства, он не старался никому угодить, а если делал какую-то работу в доме, то делал как будто для собственного удовольствия. И все же что-то в нем смущало Марианну. Может, ее пугал не столько он, сколько чувство Стаси к нему. Это уже не детское чувство, которое она испытывала к молодому механику теплохода, это была настоящая страсть.

— Клади карты на стол, — скомандовала Марианна.

Стася положила согретую своей рукой колоду на столик, застланный накрахмаленной белой салфеткой.

И тут произошло неожиданное: одна из кошек Марианны, серая Доротея, прыгнув на столик, стряхнула с него колоду.

Стася бросилась собирать карты с ковра, а Марианна задумчиво смотрела на кошку.

Ее живность была хорошо воспитана. Кошки никогда не позволяли себе вмешиваться в Марианнины дела, напротив, стоило ей взять в руки карты, все шесть красавиц аккуратным кружком ложились вокруг ее кресла.

— Что это ты, Дороти? — спросила она кошку с такой интонацией, будто была уверена, что получит ответ.

Кошка распласталась на столе.

— Брысь, — сказала Стася.

Доротея и ухом не повела.

— В чем дело, милая? — повторила Марианна. — Ты не хочешь, чтобы я гадала Стасе?

Кошка перевернулась на спину, лениво вытянула лапы.

— Что за ерунда! — возмутилась Стася и, схватив Доротею за шкирку, спустила ее на пол.

— Я не буду на тебя гадать, — отрезала Марианна.

Стася хорошо ориентировалась в интонациях няньки и поняла, что настаивать бесполезно.

— Тогда погадай на него, — взмолилась она.

— Нет.

— Тогда погадай так, словно ты гадаешь ему, — предложила Стася.

— Хорошо, — сдалась Марианна, — это можно. Но надо бы, чтобы он подержал колоду в руках… Устрой мне это, а потом принеси мне карты…

— Неужели без этого нельзя обойтись? — засомневалась Стася.

— Никак, — ответствовала Марианна.

…На другой день Стася принесла ей колоду.

— Павел держал ее в руках? — спросила Марианна.

— Совсем немного, — призналась Стася. — Я сделала вид, что хочу сыграть с ним в карты, а потом сказала, что передумала, и забрала колоду…

— Хорошо, — кивнула Марианна и, обратясь к кошкам, добавила: — Девочки, сидите тихо.

Кинув карты, Марианна что-то прошептала над ними, потом выдернула из колоды еще несколько карт… Сквозь гул своего сердца Стася слышала стук старых ходиков, висящих на стене. Наконец, Марианна заговорила.

— Король в плену. Он ни черный, ни белый, — бормотала она, будто находясь в трансе, — ни плох, ни хорош, но та, у которой он в плену, черна. Она идет сквозь его судьбу, а светлая дама, девушка, лежит у него на сердце. Король считает себя свободным, но он опутан по рукам и ногам. Король думает, что он зол, но он по природе добр. Та, что черна, его родственница…

— Родственница! — с невыразимым облегчением вымолвила Стася, у которой во время этого бормотанья сердце ушло в пятки. — Может, сестра?

— Может, сестра, — более трезвым голосом произнесла Марианна. — Не могу понять… Родственница.

— Светлая дама — это я?

— Верно, ты. Ты у него на сердце.

— Значит ли это, что он любит меня? — дрожащим голосом вопросила Стася.

— Он любит тебя, — подтвердила Марианна. — Он и умрет за тебя.

Стася вся вспыхнула, распахнув глаза.

— Чон — умрет за меня? Он так сильно меня любит?

Марианна сурово покачала головой:

— Нет, я не так выразилась, детка. Он умрет из-за тебя…

Глава 8

Сентябрь, октябрь, но…

Никогда еще осень не спускалась к зиме таким плавным откосом, устилая ступеньку каждого дня разноцветной, шуршащей под ногами листвой.

И медленно, как капелька тающего на закате солнца сугроба, полз столбик ртути к холодам; воздух трезвел, становился все прозрачнее, золотистые прожилки паутины светились между деревьями, рябина стояла как неопалимая купина в россыпи жгучих спелых ягод. И белые тела берез просвечивали сквозь листопад, который длился, длился и длился.

Ближе к сумеркам над горизонтом вытягивались в сумрачные острова облака, солнечные лучи переплывали через них, расточая краски, как будто вся радуга сумерек разом пребывала на них.

Стася писала картину «Ирисы в октябре». Собственно, цветы у нее были похожи на облака, разве что были тоном ярче. Чон, наблюдавший за ее работой, поражался почти музыкальной разницей двух тональностей, в которых доминировал лиловый цвет. Ему казалось, Стася не столько орудует кистью, сколько силой своего взгляда сдвигает цвета и смешивает краски.

Рядышком Стефан мирно стучал на машинке, перепечатывая страницу, время от времени зависая над клавишей, размышляя над очередной опечаткой — не несет ли она в себе зародыш неожиданной метафоры. Стефан относился к своим опечаткам с почтением истинного мистика.

Внизу шуршала пылесосом Марианна, взлаивала от избытка радости Терра, носясь по саду за какой-нибудь птицей. Один Чон ничего не делал в полюбившемся ему доме, просто плыл по течению осени.

Чону казалось, что он действительно плывет, хотя плавать он почти не умел, боялся воды, опасался ее, как существа, обладающего сознанием и заключающего в себе неведомую угрозу.

Сумерки струились с неба.

Растения поодиночке и все вместе заглатывали слабеющие солнечные лучи, а Стася все вникала в лиловую краску, как будто забыв о Чоне. И в такие минуты он испытывал странную ревность. Только истинный художник способен до такой степени уйти в переживание цвета. В этом переживании не было его, Чона, не было совсем, хотя она его и любила. И в Стефане, сидящем за машинкой, не было Чона. Казалось, брат и сестра заняты общим делом, потому что, когда Стефан делал паузу, обдумывая очередную фразу, Стася замирала над палитрой в размышлении. Единство ритма, в котором трудились оба, свидетельствовало об их кровном родстве.

Стася много раз предлагала Чону холст и краски, но он и представить не мог себе, как работать в ее присутствии.

Ее движения и прорывы сквозь реальные краски мира сковывали Чона, сводили на нет его фантазию. Еще он опасался, что если и примется наконец за работу, то поневоле последует течению ее образов.

Когда же она вытирала руки о тряпку и говорила: «Все, хватит!» — Стефан в эту минуту как раз выдергивал готовый лист из машинки, — Чон испытывал одновременно облегчение и разочарование.

Ему и хотелось жить в ее мире, и не хотелось — это чужая страна, путь в которую навеки был ему заказан.

— Знаешь, — однажды сказал он Стасе, — я был женат.

— Да ну? — удивился Стефан. Стася промолчала. — Вот не подумал бы о тебе. Ты вроде совсем молодой.

— Не такой уж я молодой, — наблюдая за Стасей, никак не отреагировавшей на это его сообщение, продолжал Чон. — Два года я состоял в браке. Там, у себя, в Майкопе.

— Ты развелся? — строго осведомился Стефан, вдруг ощутив себя защитником сестры.

— Развелся.

— Почему вы разошлись? — продолжал допрашивать Чона Стефан.