– Не может больше ейное тело дитя носить… – вздохнула Степанида. – Я-то еще со вчера смекнула, но она велела никому не говорить, думала, что отпустит… За доктором бы надо… Помрут ведь обое…

– Да, да, конечно, – засуетилась Мария Габриэловна. – Сейчас, сейчас…


Камиша лежала странно спокойная. И даже когда ее тело скручивала судорога родильной схватки, лицо оставалось почти безмятежным – как будто она уже не чувствовала боли.

Сознание ее, впрочем, оставалось ясным.

Когда в комнату, вытирая руки полотенцем и на ходу раздавая указания слугам и родным, вошел Аркадий Арабажин, она улыбнулась ему навстречу.

– Здравствуйте! Слишком рано, да? Он не выживет?

– Ничего не могу сказать до осмотра, – пробурчал Аркадий, пододвинул стул и раскрыл чемоданчик.


– Ну что, что, что? – почти скороговоркой допрашивала врача Мария Габриэловна. – Она умирает, да, да? Я знаю, знаю. Но как же ребеночек?

Ее слова эхом облетали комнату, повторяясь в растерянных репликах собравшихся почти в полном составе домочадцев. Красивые темноглазые мужчины, женщины, дети. Вроде бы вполне живые и даже цветущие. Но их фигуры на фоне резной мебели, встревоженные лица – тоже совсем как эхо отражались в мутной глубине венецианских зеркал, висевших в доме повсюду… И чудилось, что это уже – не настоящие люди, а старинный семейный портрет, от времени покрывшийся тенью и патиной.

– Ребенок жив, я слышу сердцебиение. Не знаю, хватит ли у него сил родиться и уж тем более задержаться на этом свете. Но ее организм окончательно истощен. Он больше не может ничего дать ребенку и изгоняет его наружу, чтобы он хотя бы попытался зацепиться за жизнь…

– Ах, Мио Дио! – воскликнула Мария Габриэловна и расплакалась. Лев Петрович нежно обнял жену.

– Дорогая, я думаю, надо пригласить патера. Я все понимаю, но мы же должны быть реалистами. Все в руках Господа нашего. Аркадий Андреевич…?

– Конечно, реалистами, – буркнул Аркадий. – Поэтому зовите своего попа. Кому-нибудь да пригодится…


– Что я должна делать? – спросила Камиша.

Марсель носил кастрюли, а горничная Марии Габриэловны подливала в них горячую воду по мере ее остывания. Степанида вызвала дворника, велела ему принести со двора кирпичей и теперь зачем-то грела их в камине. Старенькая тетушка Камилла аккуратно рвала на квадратики две ветхие и мягкие простыни.

– А где ваши родители, Камиша? – заинтересовался Аркадий.

– Они не одобряют моего… хм-м…поступка, и, после того, как обо всем узнали, стараются поменьше меня видеть, а также не очень подпускать ко мне братьев и сестер… Туберкулезные миазмы, понимаете ли… – усмехнулась Камиша. – Я не настаиваю. Мне все равно. Но что я должна делать?

– Как можно дольше оставаться в сознании, – честно сказал Аркадий.

– И это даст ему шанс?

– Будем надеяться вместе… Давайте я сделаю вам укол, это поддержит сердце…


Головка была совсем небольшой, предлежание плода правильное, Камиша честно помогала Аркадию изо всех своих крошечных сил. Ее руки и ноги напоминали ему голубоватый мрамор. Живот же был круглый и бледный, как луна.

В общем, роды можно было считать легкими, только ребенок оказался слишком мал, да у матери сразу после отхождения последа началось еще и легочное кровотечение…

– Он жив? – едва отойдя от приступа кашля, еле слышно спросила Камиша.

– Это она, девочка, – ответил Аркадий. – Жива, но очень мала.

– Где она? Я могу ее увидеть?

– Степанида положила ее в кровать под одеяло, между горячих кирпичей. Так делают крестьяне с недоношенными детьми – кладут на теплую печь. Это правильно. Но если вы хотите…

– Нет, нет, пусть она там… греется… Аркадий, подойдите сюда… я почему-то плохо вижу… И кто здесь еще есть… Еще… сюда… пожалуйста…

Аркадий растерялся. Как врач, он сделал все, что мог. Теперь была очередь других – католического попа, который ходил в соседней комнате, как грач по пашне, родных, которые, конечно же, захотят проститься… Но она звала именно его…

– Аркадий, вы слышите? Я хочу… Я хочу, чтобы мою дочь назвали Любовью. Пусть священник ее нынче же окрестит. Я знаю: слабых детей можно крестить сразу… С Божьей помощью – Любовь… Если она тоже умрет, мы сейчас же с ней встретимся, а если выживет – это самое правильное на свете имя, оно будет ей от меня… потому что больше я ничего не могу ей дать… Вы обещаете?

– Обещаю, – сказал Аркадий, закрыл чемоданчик и уступил свое место у постели умирающей.

Дальше они ходили мимо него чередой, и он устал считать тихих серьезных детей, женщин с высокими шеями и длинными глазами, мужчин, старух в черных платьях…

Потом он еще раз осмотрел девочку (она была не активна, но дышала самостоятельно и ровно), выпил в столовой чаю с кексом, немного побеседовал о чем-то со Львом Петровичем, который, несмотря на распухшие покрасневшие глаза, старался быть светским…

Потом его снова позвали. Он шел, не особенно торопясь, сопровождаемый начинающимся где-то на «черной» половине тихим и тоскливым воем («Степанида,» – негромко сказал кто-то рядом) и, когда вошел, смотрел не в сторону кровати…

Зеленое венецианское зеркало в венце зубчатого хрусталя. Зеркало, много лет хранившее в себе глубину зашитой в каналы морской лагуны, и уходящие ввысь стены, и каменные мостики-кошки – вздыбленные спинки, и влажную мшистость, и нависающие балкончики – стершаяся республиканская позолота…

Венеция. Выдох. Душа Камиллы Гвиечелли отлетела…

Осталась – Любовь.

* * *

Александр в ночной рубахе присел на уже разобранную постель, с интересом посмотрел на свои ноги. Ноги были чуть кривоватые, поросшие черными жесткими волосами. Он пошевелил пальцами.

– Как на чужие глядите, – усмехнулась Настя.

Она была полностью одета, в переднике и наколке. Сто лет умная – не навязывалась. Этот барин, как и прежний – никогда не знаешь, позовет или нет.

– Все тут чужое. Вот и в ногах усомнишься, – усмехнулся Кантакузин.

– Да ладно уж жалиться-то, – поморщилась Настя. – Будет. Чего теперь? Ваше тут все. Ваше и Капочкино. Любовь Николаевна сгибнула где-то – да оно и не удивительно, больно уж чудная была с самого начала. За полгода – ни денег не просит прислать, ни письма, ни встречи случайной, ни иной какой вестки. Живой-то человек всяко о себе знать даст, тем паче дочь родная у нее тут и приемных двое…

– Наверное, ты права. Дело во мне, я не могу верить – после того, как она в прошлый раз возникла из ничего, буквально как феникс из пепла сгоревшего дома. И теперь – даже если бы мне сказали, официальную бумагу прислали: умерла, погибла – я бы все равно, наверное, не поверил. Странное ощущение: здесь всё ее тихо ждет. Дом, дорожки в парке, птицы в лесу, рыбы в пруду, дети, слуги, дурацкий павлин (каждый раз, когда он орет, я думаю: петли в дверях смазать!), мебель, коровы, собаки… Чего стоит один этот чертов Трезорка, который без хозяйки даже подохнуть никак не может и все лежит и лежит на пороге, глядя вдаль… А белая лошадь-призрак, которая бродит по округе!.. Нет, больше – все это не просто ждет, но держит ее, питает, где бы она ни была. Ты говоришь: посылать деньги. Чепуха! Деньги для Любы никогда не имели значения, по-моему, она так и не научилась понимать их ценность. Я не посылаю ей денег, но все то, что как будто бы принадлежит мне, непрерывно посылает ей какие-то эманации, которые столь сильны, что даже я их ощущаю…

– И вы заразились, Александр Васильич! – невозмутимо констатировала Настя. – Оно, впрочем, немудрено. Место такое – многие тут с ума спрыгнули…

– Может быть, может быть… И еще, конечно, недосказанность, тайны, руки и голоса, тянущиеся из прошлого. Как бы я хотел уже все это в прошлом и оставить, и жить дальше… Невозможно! На что-то все время намекал невесть куда исчезнувший Лиховцев. На уездном празднике как-то странно говорил со мной Иван Карпович из Торбеево. А потом, когда я вежливо пригласил его в Синие Ключи вместе с вернувшейся к нему беглой женой, вовсе отказался от визита. И здесь, дома – жуткая Агриппина, которая все время напоминает мне какой-то оживший археологический экспонат и смотрит так, как будто хочет сожрать… Я знаю, что ты ей с детства покровительствуешь… Со Степаном, как это ни странно, я вроде бы приспособился дело вести, он оказался неглуп, расчетлив… Если б только можно было от Агриппины как-то избавиться… Но Капочка ее ни на шаг не отпускает…

Настя присела на стул, налила себе из графина квасу в стакан, церемонно отпила. Улыбнулась Александру.

– Да как же вы от Груньки при Степке избавитесь-то, Александр Васильевич? Она же – Степкина полюбовница.

– Да ты что?! – ахнул Александр. – Как это может быть – мне все время казалось, что они, наоборот, враждуют не на шутку. Да и Люба, помнится, говорила, что – с детства терпеть друг друга не могут, и иногда – прямо разнимать приходится…

– Поговорку, как «милые бранятся…» – слыхали?

– Слыхал… Но это удивительно, ведь Степан – видный по деревенским меркам мужик, умный, малопьющий, при деле… И чтобы он, имея возможность выбирать, польстился на такое… Что ж, по-твоему, он ее полюбил?!

– Мне Степка не докладывается, – усмехнулась Настя. – Да только в Груньке много всякого есть, чего вам не видать. Кстати, если хотите ваши тайны распутать, так надо с ней о том и говорить в первую голову. Она много молчит, да много знает. После Любовь Николаевны – больше всех.

– Не станет она со мной разговаривать… Никто не станет…

– Бедненький… Никто-то нас не слушает, и собачка кухонная запропавшую хозяйку нам назло ждет, – Настя встала, потянулась гибким телом, одним движением сняла наколку и выпустила на свободу толстую, темно русую косу. – Пожалеть вас, что ли?

– Пожалей, Настя, хоть ты пожалей… – вздохнул Александр, закидывая ноги на кровать.

Лег, поддернул рубашку и откинулся на подушки, ожидая.

* * *

Груня стояла на пороге детской, заслоняя освещенный дверной проем, и казалась огромной, как медведица, вставшая на задние лапы.