Илья не сразу осознал метафорический смысл последних Наташиных слов, а, осознав, не выдержал и расхохотался. Его Наташенька, несмотря на внешнюю безмятежность, всегда была остра на язык…

– Тебе смешно теперь, пьяный мерзавец…

– Нет, нет, тучка моя серебряная, успокойся, – она как будто родилась в его объятиях, и не хотелось разжимать руки. – Мне вовсе не смешно, мне тебя очень жалко…

– Да, пожалей! Пожалей меня! Поедем со мной – ты же тут гибнешь, а я – там. В чем смысл, и чья вина? Кто кого наказывает? Пусть ничего нельзя вернуть, изменить в прошлом, но я уже не хочу умирать, вися на нитках. Я буду Петрушкой, который не убежал от кукольника, но играет свой собственный номер. И ты мне поможешь. Поможешь, Илюша? Да? Едем сейчас?

– Да. Едем.

– Вы все уже решили? Расчудесненько. А как же, Илья Кондратьевич, с нами-то будет?

Худая изможденная женщина в коричневой поневе и, несмотря на теплый день, в душегрейке. Тихое, как будто бы приветственное ворчание на топчанчике – ей навстречу. Болезненная гримаса Ильи.

– Илья, кто это?

– Не признаете, Наталья Александровна? И вправду, соглашусь, – трудно признать. Прежде-то, когда мы с вами встречались, я была, как яблочко наливное, а нынче… Что ж, Илья Кондратьевич, скажи барыне Наталье Александровне, кем я тебе выхожу. Мне и самой послушать интересно будет.

Илья, вот удивительно, послушался коричневую бабу. Ниточки, ниточки… неужели снова отросли? Да может ли так быть?

– Наталья Александровна, это Марьяна. Когда-то в усадьбе Торбеево жила, после – в доме у вас…

– Марьяна?! – помнилась отчетливо: молодой, лукавой, бесшабашной, проказливой. И вот эта высохшая, коричневая, похожая на засиженную азиатскую кошму… – Да что же с тобой?!

– Да, барыня, это я, – усмешка не красит лицо, а словно перечеркивает его черной полосой. («Что же, у нее и зубов уже нет?!») – Вы уж, должно быть, запамятовали, как ваши батюшка с матушкой меня из дому погнали за то, что я ваши с Ильей Кондратьевичем встречи устраивала и караулила? Запамятовали, вижу… Да и на что вам было помнить? Что я, что Илюшка – так, поигрушки дитячьи, вроде театриков ваших… Вы тогда вскорости замуж вышли за Николая Павловича, Торбеево вам в приданое пошло, а я… рекомендации мне ваши родители не дали, поэтому в приличные дома мне ход был заказан… пыталась по домам стирать, в другие места тыкаться, да что ж – как крепость отменили, нас таких – без дела, без угла, без мужа – знаете сколько в Первопрестольной оказалось? Не знаете, конечно, да и на что вам знать, куда такие девушки как я в моем положении идут… Там я и очутилась в конце концов… Там бы и сгибла окончательно, если б Илюшка мне не помог. Встретились мы с ним случайно, я тогда Катькой тяжела была, болела, ни есть, ни пить, ни работать не могла… Незадолго перед той встречей, кстати, отчаявшись, пошла я к матушке вашей, как к человеку, который меня с девчонок знает: помогите, барыня, дайте кров хоть в доме, хоть в усадьбе, Христом Богом молю, как рожу, все отработаю сполна. Она, помню, эдак на меня через лорнетку черепаховую посмотрела, и говорит с сожалением даже: «Дура, ты, дура! Да как ты только смела предположить, что я в дом, где моя младшая дочь растет, пущу гулящую брюхатую девку?! Возьми вот рубль и уходи скорее вон, от тебя пахнет нехорошо…» Я после утопиться хотела, да вот беда – с детства плаваю хорошо, а на яд или там спички у меня денег не было.

А Илюшка в тот день, как мы с ним повстречались, аккурат свою картину купчине какому-то продал и… все деньги до последнего рубля мне отдал: бери, говорит, Марьяна, себя, а особенно дитя жизни лишать – это грех, а тут тебе как раз хватит до родов спокойно дожить и ребенку на первое обзаведение. А там как Бог пошлет… И вправду послал: потом, уж когда я Катьку родила, я на постоянное место в управу поломойкой устроилась… А еще после Илюшку отыскала, из канавы беспамятным вытащила и на себе сюда притащила. Ноги у него тогда в параличе были, два месяца, почитай, под себя ходил и, лежа, наш с Катькой, вот этот самый портрет рисовал…Болел сильно, но только тогда я его трезвым и видала. Помнишь, Илюшка? Хорошо тогда было промеж нас… А вот где вы-то тогда были, барыня Наталья Александровна, когда я под ним три раза в день вонючие тряпки меняла и блевотину тазами выносила? А?.. Потом встал он… Рисует изредка, ничего не скажу, только выручку сразу в трактире пропивает. А я так и роблю в управе – Катьке на хлеб, да ему на водку. Доктор сказал: грудная болезнь у меня, недолго маяться осталось… Ну и кто же я тебе, Илюшка, в таком разе прихожусь? Скажи теперь, коли уж совсем ехать решился…

Наталия Александровна шагнула вперед и тяжело присела к столу на лавку. Из-под ее локтя порскнули тараканы.

Видно было, что рассказ Марьяны не просто произвел на нее впечатление, а едва ли не раздавил. Теперь она и сама казалась лет на пять-шесть старше, чем ступила на порог.

– Где же выход, Илья? – жалобно спросила наконец Наташа. – Она нам его вовсе не оставила, правда? Ведь если ты сейчас, после всего, ее предашь, так и мне такой не нужен, а без тебя я…

– Наталья Александровна, выслушайте меня, – серьезно сказал Илья. – Я готов теперь с вами поехать. От водки по приезде отойти всячески постараюсь – должно у меня это выйти, потому как родная земля все недуги лечит. Снова рисовать стану. И Николая Павловича в мундире напишу. И ваш портрет в цветущем саду. И все, чего изволите, хоть собачонку вашу – не знаю, как теперь ее зовут. Но Марьяну с Катей я с собой возьму и честь честью с нею в Торбеевской церкви обвенчаюсь, если она согласится. И никому тогда докуки и бесчестья, и вопросов никаких не будет… А если вам в тягость, так скажите сейчас и расстанемся навеки, как если б мы привиделись друг другу во снах рассветных…

Наталья Александровна долго сидела молча и неподвижно, наблюдая за передвижением постепенно успокаивающихся тараканов. Потом встала, еще раз осмотрела убогую обстановку комнаты:

– Быть посему, – и добавила с болью. – Ах, Илья… разве того я хотела… Да видно, так Господь судил…

Тряпочный кокон на топчанчике опять зашевелился.

– Мамк, а мамк, – донеслось оттуда. – Да неужто мы с тобой в карете поедем?!

* * *

Если ехать по большой дороге из Калуги на юг, то попадешь прямо в Киев. А если верстах в тридцати свернуть направо, под уклон – то впереди увидишь просторные заливные луга, серебряные петли Оки и бегущей к ней маленькой речки Сазанки, холмы, рощи, озеро и сосновый бор. Да три кучки изб: прячущаяся в низине, в лесу Черемошня, Торбеевка на взгорье и в отдалении, на плоском открытом месте – Пески. Видно с большой дороги далеко, кажется, все это пространство охватить можно не только взглядом, а и объехать – при нужде за один час. Но только начинаешь спускаться – холмы и леса текут за горизонт, луга становятся бескрайними, а избы – крошечными и бесконечно далекими. И хочется ущипнуть себя, и захватывает дух…

Она помнила это ощущение. В первый раз испытала его тем давним-давним днем, когда ехали из Москвы. Как у нее тогда закружилась голова! Страшно стало – жуть, и в то же время буйно-радостно. Потом уже она решила, что именно так должны чувствовать себя умершие, когда вдруг попадают в рай. А тогда разревелась, да так, что ее до вечера не могли толком успокоить. Может, потому, что впервые она увидела торбеевский дом сквозь пелену слез, он так и остался для нее чужим, сумрачным и несуразным.

Не то, что Синие Ключи.

– Куда поворачивать-то, барыня, будем? Вооон она, развилка уже.

Мужик, который вез ее в телеге от станции, чуть придержал лошадь и, обернувшись, показал кнутовищем вперед.

– Поезжай пока. Доедем – остановись, и я решу.

Она поправила косынку на плечах, пересаживаясь удобнее. Ехать в телеге – небольшое удовольствие, ноги затекли, солома кололась… но что делать – коляски не выслали к поезду, она же никого не предупредила. Кого предупреждать – Илью Кондратьевича?

А он ее помнит?..


Впервые в Синие Ключи привез ее именно он. Дивный голубой дом на холме, со сказочной башенкой и смеющимся солнцем в окнах. Был конец весны, везде цвел жасмин. Она сразу решила, что хочет здесь жить.

Илья поднялся по парадной лестнице в барские покои, и она увязалась за ним, хоть он и велел ей ждать во дворе. Так было любопытно – до чесотки! Но в большой гостиной пришлось сесть на стул и сидеть, лишь издали разглядывая печные изразцы, резные кленовые листья на часах, которые отсчитывали время мелодично и звонко, лошадей и собак на картинах. Она быстро заскучала. Но тут открылась дверь, и вошел статный господин с холодным лицом и глазами цвета воды.

Позднее, уже обитая в этих самых Синих Ключах, она перечитала много романов, и в каждом непременно оказывался персонаж, похожий на этого господина. Она звала их всех разом – герцог Синяя Борода. Жестокий отец, муж-тиран или просто – злой гений прекрасной героини. Героиня, надо сказать, в Синих Ключах тоже имелась. Она пришла в гостиную немного погодя, когда Илья уже договорился с герцогом, что будет писать ее портрет.

Илья был тих и светел, тепло исходило от него почти осязаемыми лучами. Отражаясь от ледяной брони герцога, оно бесполезно нагревало воздух, и тот дрожал и плавился, как на лугу в знойный полдень. Когда пришла прекрасная барыня, тепло устремилось к ней.

Герцог сразу это заметил. Но сделал вид, что ему все равно. А она улыбнулась Илье и, подойдя к сидящей на стуле девочке (герцог, тот ее просто не заметил), наклонилась, улыбнулась и ласково заговорила. Ее окружал необыкновенно приятный, успокаивающий аромат, голос хотелось слушать и слушать. А глаза… По сей день Екатерина Алексеевна больше всех цветов любила фиалки. Глядя на фиалковые лепестки, она всегда вспоминала глаза Наталии Александровны Осоргиной, которые точно так же, как цветочные лепестки, ничего не выражали.

Она даже не сразу поняла, что эта безмятежная барыня с фиалковым шелком в глазах и в голосе – та самая, что плакала и кричала в их московской каморке и колотила кулачками пьяного Илью. Но сразу почувствовала, что эти трое не просто так собрались здесь, в гостиной с мелодично тикающими часами. Что между ними плетется что-то интересное. Тайна, история. А она, Катя, здесь для того, чтобы кто-то это увидел, запомнил и потом рассказал.