Вам, кажется, не чужд язык природных явлений. Смотрите: небо светилось красным. Особенно нестерпимым и ярым это свечение делалось на восходе и на закате. Это было на рубеже веков. Заря восходила. Мы все это видели своими глазами, и одновременно это была реальность духовного сознания, событие огромной важности. Неожиданный и непостижимый опыт. Из него выросло все символическое искусство. Вы видели «пифагорейцев», это лишь один из многих образовавшихся тогда, на той «зоревой» основе кружков. Макс историк, и, как и я сам, не был подвержен болезненной экзальтации. Неопровержимым остается факт: изменилась сама атмосфера сознания. Должны были родиться люди, которые откроют и назовут это явление для всех прочих.

Жизнь всегда пробовала Макса на разрыв. Тревожные мистические зори рождения мыслящего существа и удушающая атмосфера его родного дома. Безуспешные попытки родителей преуспеть в мещанском благополучии, продолжателем которых они с самого начала видели Макса. После – конфликт германской и романской культур в его душе. Первый властитель его дум – гимназический учитель, член «Гете Гезельшафт» («Общества Гете». Русские символисты высоко ценили Гете как поэта и особенно как философа, считая своим предшественником – прим. авт.), кумирня – кабинет, заваленный трудами этого общества. Культ автора Фауста, Ницше и Вагнера. Мир, воспринимаемый через символизм «Кольца Нибелунгов». Потом – профессор Муранов, романская культура, Малларме, Вилье-де Лиль Адан… Вся эта культурная утонченность иезуитски враждует между собой, тянет одеяло на себя, как не поделившие последнюю бутылку кабацкие пьянчуги. И бедный Макс, как новый Парсифаль – разрывается между ними, пытаясь создать что-то теоретически всеобъемлющее. Напрасный труд…

Уверен, что в этом месте Вы уже зеваете, как кошечка, утомившаяся созерцанием бесцельного пейзажа (в нем не видно мышей, которых можно слопать, или хотя бы сметанки, которую можно тайком слизать).

Что ж – возвращаюсь послушно к доступным Вашему сознанию материям. Виновен ли Максимилиан Лиховцев в том, что происходило и происходит между Вами и мной? Думаю, что даже в Вашем врожденно извращенном мышлении ответ отрицательный.

«Цель оправдывает средства» – это высказывание часто приписывают иезуитам. Но так думать неверно. Их лозунг «тодо модо» – «любым средством», а это, согласитесь, все-таки немного другое, и об оправдании речь не идет в принципе. Ладно, пускай будет Макиавелли, или Томас Гоббс, или еще кто-то. Можно с ними спорить, а можно и воздержаться, поскольку одна категория все равно невозможна без другой в практической жизни. Я бы вообще поставил вопрос иначе: так как средства в общем-то всегда вторичны, то в оправдании в первую очередь нуждается сама цель…

Так для какой же цели угодно Вам столкнуть в душе Макса еще и это – его давнее дружеское чувство ко мне и Вашу темную цыганскую ворожбу?..».


Он там еще про что-то писал – Александр Кантакузин, муж, отец ее дочери. «Невозможно сохранять такое положение… необходимость выяснить наконец… вполне созревшая решимость…»

Все это, дальнейшее, было уже неважно и до нее не касалось. Необязательные слова, сухие, как сброшенная кожа маленькой ящерицы.

Но при том – впервые в жизни она была ему, Александру, благодарна. И рада, до комка в горле рада его внезапному письму. Потому что из этого письма для нее явствовало главное – Арайя, Страж Порога отказался от нее вовсе не потому, что для нее не осталось места в его душе. Она больше не чувствовала себя так, как будто еще раз сожгли ее дом и убили всех, кто оказывал ей покровительство. Именно там, в заснеженном Петербурге, вдруг обнаружилось, как хорошо она это, оказывается, помнит… В легком платье под дождем, тающие вдали силуэты Груни и Голубки… На губах – пресный вкус дождя и пепла…

Его право делать или не делать все, что угодно. Ей же достаточно просто знать, что где-то внутри его эфирных, зоревых миров есть для нее комнатка, чуланчик, место под нарами, куда она всегда может заползти и погреться. Тихо, молча, ни на что не претендуя…

– Эй-я-а! – ликующе вопит Люша, отшвыривает в сторону письмо Александра и валится в снег. Обе собаки тут же, с веселым рычанием бросаются к ней и устраивают в снегу кучу-малу. Она хватает их за толстые лапы, за улыбающиеся морды, за мохнатые загривки, они тягают ее за рукава, ворот и подол. Снег взлетает сверкающими клубами и падает кружевной занавесью с окрестных деревьев. Белая лошадь на краю парка прислушивается, насторожив длинные просвечивающие розовым уши. Голубка уже так стара, что иногда прошлое и настоящее замыкаются для нее в круг, и тогда она осторожно останавливает за холку маленькую лошадку-пони (пугая ее этим до полусмерти) и внимательно обнюхивает сидящую на ней кудрявую Капочку, чтобы убедиться, что та вовсе не вернувшаяся из прошлого дочь цыганки Ляли, а какая-то совершенно отдельная сущность, до которой ей, Голубке, в общем-то нет никакого дела…

Голубка встряхивает большой головой, снова выстраивая мир в доступную ее пониманию линию, а потом не торопясь, но уверенно бредет в ту сторону, где опять, как в детстве озорует и бесится ее хозяйка.

* * *

«Здравствуйте, любезный Аркадий Андреевич!

Допрежь всего скажите мне: Вы ведь на рубеже веков уже взрослый были человек, должны помнить – что ж, там и вправду были какие-то особенные зори? Яркие, или красные наособицу, или иные какие?

Не думайте, я не рехнулась покуда, мне просто знать нужно для дела.

Мое житье в Синих Ключах идет обыкновенным порядком. Часовню в Черемошне в честь нянюшки моей Пелагеи строить закончили, и даже освятили по случаю куда важнее, чем намеревались. Тут дело все в том, что наш Торбеевский священник отец Даниил строительству часовни всячески противился, и святить ее не хотел. А с амвона прихожанам своим прямо говорил, что у безбожника (то есть у меня) Божье дело сладиться никак не может. Понять его легко без всякого применения к Божьим промыслам – как стала в Черемошне своя часовня, так к нему, к Даниилу из Черемошни кто за пять верст ходить станет? А денежки носить? Крестины три рубля, отпевание пять, а венчание – так и вовсе двенадцать! Считайте сами – не всякая крестьянская семья такой расход поднимет, и это ведь если прочих трат на свадьбу не считать. А не выстроить угощение, катание с лентами и бубенцами по деревне и прочее потребное на свадьбу для наших крестьян – позор семье и новобрачным. А отцу Даниилу что? У него у самого семья большая, их всех кормить надо. Так поповна Маша мне еще в детстве, когда мы с ней в театр играли, представляла, как ее батюшка над покойником торгуется. Забавно у нее выходило… Помните поповну Машу, Аркадий Андреевич? Она все в монастырь собирается, «от греха подальше», да мне отчего-то кажется, что от греха за стеной не укрыться ни в каком разе.

А в Пелагеюшкиной часовне будет служить диакон Флегонт Клепиков, и за то на меня отец Даниил гневается отдельно, потому как у нашего Флегонта такой голос могучий, что его послушать из Калуги приезжали, и, если он не врет, даже в самый петербургский театр петь зазывали.

В общем образовалось у нас было полное нестроение в Божественных делах, и тут вдруг случай: едет по епархии епископ Кирилл, и должен заехать в Торбеевку и даже ночевать там. Маша рассказывала, я со смеху помирала: за три дня до того всю попову семью выселили в баню и в амбар, в доме все мыли, чистили, в день прибытия Кирилла съехались священники из окрестных сел, на колокольне сторож и звонарь с вечера сидели. Звонарь, понятно, чтобы звонить, как только архиерейская коляска покажется, а сторож, чтобы звонарское, всем известное пьянство караулить. Не укараулил, кстати, и потому наутро звонили в Торбеевке особенно бодро и залихватски.

Кирилл подъехал прямо к церкви, отслужил молебен, после чего проследовал в сопровождении светских и духовных начальствующих лиц в дом отца Даниила. На крыльце для принятия благословения выстроилась вся семья. Но тут случился курьез – их песик Дружок (кстати, сын моего Трезорки), привлеченный развевающейся от ветра рясой епископа, кинулся на него с громким лаем и принялся полы рясы трепать. Кирилл раздосадовался, к подготовленным кушаньям и вину почти не прикоснулся и пожелал ехать дальше (а планировалось ночевать!). Тут обычно тугодумный Флегонт смекнул к своей выгоде, и повез епископа к нам, в Синие Ключи. Мне-то оно ничего, а вот Лукерья с Акулиной, как прискакал из Торбеевки охлюпкой младший попович («Еду-ут! Еду-ут!!!»), так чуть не рехнулись от переживаний. Однако не ударили в грязь лицом, и накормили епископа и его прихлебателей вполне достойно. Особенно забавно было, как, предупрежденные уже о досадном происшествии, Фрол со Степкой, Настей, Феклушей и обеими поломойками вылавливали по усадьбе наших многочисленных собак и запирали их куда придется. Жулик, ошалев от антисобачьей суматохи и испугавшись за свою шкуру, удрал в поля, прихватив с собою обеих упряжных сук, а Лохмач напротив, в соответствии со своим темпераментом, прикинулся дохлым, и пришлось его в сенной сарай волоком, за все четыре лапы тащить. Вместе с Трезоркой и Феличитой под горячую руку заперли в бельевой Атю, и она там потом за троих выла, потому как ей хотелось епископа посмотреть… Но все обошлось, усталый Кирилл, поевши и попивши, сразу почивать пошел, а на следующий день, уезжая, освятил нашу часовню, и отцу Даниилу осталось теперь только утереться…»


– Любовь Николаевна, там какие-то малолетние оборванцы явились, говорят, что вы их лично в Синие Ключи погостить звали, – Феклуша не скрывала насмешки, ее круглая физиономия кривилась презрительно.

– Может, и звала, – равнодушно отозвалась Люша, оторвавшись от письма. – А чего нос-то морщишь?

– Дак, как отогрелись, воняют оне, оборванцы-то, невмочь… – пояснила горничная. – Прогнать?

– Зачем же, я сейчас гляну. Где они?